Изменить стиль страницы

— Честно говоря, я никак не думал, что меня ждут, — извинялся я, — ведь за десять лет я немножко потерял ориентировку во взаимоотношениях.

Говоря с родными, я прислушивался и все время ждал: вот-вот раздастся звонок, и войдут кагебешники.

— Ты поживешь у нас пару месяцев, отдохнешь, придешь в себя, — говорила сестра.

— Пару месяцев?! Хорошо, если пару часов! Ты, что, думаешь, КГБ даст мне здесь жить?!

— Да кто знает, что ты приехал? В Москве десять миллионов жителей! — смеялась сестра, сочувственно улыбались ее муж и дочка.

 Ну, как я мог сказать им, что там, внизу, машина и четыре серых личности в надвинутых на лоб шляпах?! Зачем пугать и устраивать панику?

— Хорошо, — сдержался я. — Пусть твои слова попадут в голову Господу Богу. Но теперь я хочу сразу поехать на мамину могилу.

На улице я нашел взглядом мое сопровождение и сел в автобус, «Волга» пошла за мной.

Одно из моих предположений оправдалось: КГБ установил слежку, но не собирался меня арестовывать. Впоследствии оперативные группы кагебешников ездили за мной по стране все семь лет — до дня моего выезда в Израиль. Хочу надеяться, что хотя бы теперь оторвался от них.

Глава XXXVIII

После кладбища я решил поехать по нескольким старым адресам и заодно заехал к человеку, которому должны были передать «Экзодус».

Рукопись была ему передана. Я сразу предупредил, что за мной слежка и попросил перепрятать тетради более надежно. После этого я узнал, как мне найти моего мордовского благодетеля: хотелось все же понять, почему он не послал телеграмму?

И все выяснилось: его обворовали в поезде, и не было денег, а просить у моих друзей этот скромный человек постеснялся. Надо сказать, что мне его скромность стоила дорого!

Приехав вечером к сестре, я увидел такое скопление старых друзей и родных, что глазам своим не поверил: ведь все эти годы они мне не писали, и я был уверен, что давно всеми забыт.

Переходя из объятий в объятия, я добрался до моей бывшей жены, рядом с ней стояла невысокая девушка: само очарование и обаяние. Мать обняла ее за плечи: «Это Лара».

Дочка?! Такое превращение?.. Расцеловав обеих, я отстранил Ларочку и, рассматривая ее, как редкий цветок, повторял: «Неужели это Ларочка?!»

Трудно передать впечатления этого сумбурного вечера. Но одно я понял: Солженицын и его «Один день Ивана Денисовича» сделали «паблисити» политзаключенным, мы стали «модными». Меня наперебой приглашали в гости. Это же продолжалось и в последующие дни: многие люди искали знакомства со мной лишь потому, что среди интеллигенции повеяло духом «разрешенных вольностей». Ведь если Хрущев позволил печатать Солженицына, то нам уж просто полагается говорить об этом — примерно так можно выразить настроения либеральствующей публики Москвы, тех, кто ненавидел Сталина, но сидел до поры до времени тихо. Один такой человек, известный советский писатель, пригласив меня в гости и выпив бутылки две коньяка, кричал во весь голос: «Я их, гадов, чекистов, ненавижу! Я знаю, что у меня в мусоропроводе микрофоны установлены! — и вот, он, подбежав к люку, открыл его и закричал: — Сво-лочи-и-и!»

Все это было пустой бравадой — это было ясно. Но я был рад хотя бы тому, что меня и дочку — она от меня после первой встречи уже не отходила ни на шаг — окружало дружелюбие.

Мы много говорили с Ларой. И один штрих из ее детских лет живо напомнил мне мою молодость.

— Самый страшный день в моей жизни был, — сказала она, — когда я узнала, что я еврейка... Как проклята страна, где ребенок мучается от сознания своей надуманной неполноценности!

Встретился я в Москве и с теми, кто когда-то начинал здесь сионистскую работу, попал за это в тюрьму и сейчас, освободившись, не собирался складывать оружие: с Давидом Хавкиным, Тиной Бродецкой и другими.

Мои прогулки по Москве все время сопровождались «тихушниками» КГБ, и я никак не мог отвезти порученные товарищами по лагерю записки и повидать людей, встречи с которыми не должны были стать известными КГБ.

Уходить, скрываться от сопровождения я не хотел: ведь они тут же доложат, и это может вызвать «изгнание из рая»: официально я не имел права жить в Москве, и КГБ терпел меня, надеясь что-то установить слежкой.

И вот, однажды утром я решился: снял бороду. Выйдя из подъезда я пошел прямо на свой «конвой» — они даже внимания не обратили: их привычка к моей бороде была выше наблюдательности.

Убедившись, что за мной никого нет, я навестил всех, кого мне было нужно, отдал письма, передал устные поручения и поехал по адресу, данному мне в лагере, к человеку, занятому в том молодом подполье, которое сейчас известно под именем демократов.

Позвонив в скромный домик на окраине Москвы, я увидел в дверях заплаканную женщину.

— Вам кого?

— Я хотел бы видеть Анатолия.

— Анатолия нет.

— А когда он будет?

— Не знаю. Его полчаса назад арестовали.

Руки у меня опустились: отсюда начал свой путь новый арестант, он займет мое место на нарах в Мордовии.

Зайдя в дом, я рассказал матери Анатолия, кто я и, по возможности, успокоил ее.

Мои дела в Москве были окончены и, попрощавшись с родными и друзьями, я уехал. Рукопись «Экзодуса» я вез с собой, чтобы в тиши ссылки отпечатать ее на пишущей машинке.

Опять поезд увозил меня на восток. В глазах стояла Ларочка, плачущая и уже не представляющая нашу жизнь врозь. Я тоже был подавлен тем, что не могу взять ее с собой. Но я ехал в полную неизвестность: без денег — за этот месяц в Москве кончились мои десятилетние лагерные «накопления»; без документов — что значил мой «волчий паспорт»?! Я не знал, где буду жить и работать: моя профессия (юрист) была не из тех, в которых остро нуждаются пастухи горных кишлаков Киргизии.

Но я твердо верил, что когда человек не выбирает сам, а его ведет судьба — даже рукой чиновника, пославшего в ссылку — то все устроится само по себе.

По дороге я хотел заехать в Караганду — большой шахтерский центр Казахстана; там я должен был повидать одну старую женщину, недавно освободившуюся политзаключенную, с которой переписывался последнее время — это было знакомство, связанное с ее исключительными способностями ясновидения.

Поезд стучал на рельсовых стыках. В общем бесплацкартном вагоне было набито столько людей, что даже мне, привыкшему к вагонзакам, было не по себе от шума и спертого воздуха.

Ехало много молодежи, комсомольцев, они пели. И интересно, что пели они... лагерные песни, вроде «Ванинского порта», с тоской выговаривая:

От качки стонали зэка,

Обнявшись, как кровные братья,

И только порой с языка

Срывались глухие проклятья.

Со мной ехали и «тихушники» КГБ, им, наверно, было тоже любопытно слушать все это.

Я впитывал в себя впечатления: ведь я заново знакомился со страной и ее населением. Теперь-то я видел воочию, какие перемены происходят в психологии людей в связи с общим неверием и поверженностью кумиров. Ведь отцы этих юношей и девушек еще верили Сталину и его окружению. А теперь и Сталин, и Молотов, и Каганович, и Берия развенчаны, а, значит, — и все прочие мерились одной презрительной меркой: болтуны!

Передо мной было новое поколение, топчущее в грязь все, что осталось от отцов: революцию, ее заветы и лозунги — все им было «до лампочки», веры уже не было никому.

В этом было свое положительное. Но была и опасность: негодяи легко находят друг друга, они воспользуются апатичностью и безразличием этой лучшей части подрастающего поколения.

В связи с этим мне вспоминается фактор, на первый взгляд, незаметный, но чрезвычайно важный для оценки психологического состояния людей: анекдоты.

Во времена Сталина ни в одном анекдоте нельзя было услышать что-либо касающееся идеи революции или очерняющее имя Ленина. Но со времен Хрущева и до сегодняшнего дня развивается совершенно иная линия.