Изменить стиль страницы

— Как дела, Шифрин? — там стояли лагерный оперуполномоченный КГБ и два надзирателя.

Радуясь успеху, я забыл, что нахожусь в «особом списке», а к таким почти всегда приходят после общего обыска еще с дополнительным.

— Ну, что тут у тебя есть? — звучал, как сквозь вату, голос кагебиста. Он уже взял в руки верхнюю тетрадь. — Давайте, — обратился он к надзирателям, — посмотрите его нары, а я — книги и бумаги.

На душе стало пусто. Я отошел к соседним нарам и сел. Саша стоял, оцепенев, с полуоткрытым ртом, и не отрываясь, смотрел на тетради. Золя лихорадочно закуривал, Борис стоял бледный, как мел. Все мы понимали: группа для «дела» налицо, вещественные доказательства — «Экзодус» — в руках КГБ. Все кончено!

Но... офицер открыл тетрадь, от начала до конца исписанную чернилами, просмотрел наугад несколько листиков. И отложил тут же, на тумбочку, в сторону. Такая же процедура со второй тетрадью, с третьей, четвертой... Все тетради просмотрены, в некоторых прочитано больше, в иных — меньше. Царит гробовая тишина. Надзиратели уже окончили свой обыск и, покуривая, ждут, когда офицер кончит просматривать бумаги.

Последняя тетрадь положена на тумбочку: они опять лежат аккуратной стопкой, но не слева, а справа.

— А что за книги у тебя? — спрашивает опер.

— Смотрите, — говорю равнодушно. Листаются книги.

— Боги тут у тебя, черти, — неприязненно бормочет офицер и откладывает в сторону индусские Упанишады. — Не полагается это.

Я молчу.

— Ну, что за вещи еще у тебя?

— В каптерке чемодан.

— Идем, — и оперуполномоченный КГБ, забрав книжку советского издания — Упанишады — идет вперед с надзирателями.

Я тороплюсь за ними и, еще ничего не понимая, бормочу:

— Там, в чемодане, кое-какие бумаги, книги…

Ведь «Экзодус» остался на тумбочке! В каптерке у меня что-то изымают, но я не слежу за происходящим, я сам сую им в руки какие-то бумаги — ведь «Экзодус» цел!

В барак я вернулся сам не свой. Друзья меня встретили чуть ли не танцуя от радости и небывалой удачи. Впрочем, это было нечто большее, чем удача. Ведь все рукописное изымается. Это — закон. Мы долго обсуждали происшедшее и пришли к выводу, что в сознании чекиста произошел непроизвольный сдвиг: он видел вместо рукописного текста печатный. Почему? Не знаем. Но факт ведь налицо: рукопись он забрал бы. А она сыграла громадную роль в формировании мышления еврейской общественности России...

Глава XXXVII

Боясь за единственный экземпляр «Экзодуса» и решив, что его надо вывезти из лагеря, мы начали думать: как снять копию с 600 страниц текста.

Составив список друзей — евреев и неевреев, — мы увидели, что если распределить среди них текст, то на каждого придется примерно по двадцать страниц, а это можно переписать за один нерабочий день.

Так и было сделано: розданный утром текст был собран вечером, и у нас уже было два «Экзодуса». Только в новом экземпляре была сделана небольшая шифровка: названия мест написали на иврите русскими буквами. Но этот экземпляр книги, переписанный тридцатью почерками, был особенно опасен, как бесспорное доказательство наличия организованной группы. А в СССР для властей нет ничего страшнее организованной группы людей — в этом им всегда мерещится заговор.

Теперь дело было за «небольшим»: вывезти эту кипу тетрадей за зону. Ведь при освобождении у меня отнимут все записи и фотографии — так сказать, во избежание недоразумений.

Мы попытались передать тетради матери одного из наших друзей — она приехала на свидание. Безуспешно. И чуть не погибла рукопись. Что делать? Срок моего выезда приближался: оставалось две-три недели.

И я решил воспользоваться услугами человека не проверенного, но просто мне симпатичного. Это была ставка на интуицию, и поэтому «разумные» люди резко протестовали против этого плана. Я понимал их, но иного выхода не было. Понравившийся мне человек был простым рабочим на ДОКе, отличавшимся от нас тем, что он был вольнонаемным и жил за зоной. Он случайно рассказал мне, что собирается ехать по семейным делам в город за Москвой. Подготовив его несколькими беседами о дурацких лагерных правилах, я сказал, что написал историческую книгу и хочу вывезти и издать — жить-то нужно! Это было ему понятно: он тоже бился за существование. Дальше в разговоре мы пришли к тому, что вывезти книгу я не могу: вахта не пропустит. Как же быть?

— Может, ты взял бы ее с собой, а я заберу, когда приеду в Москву? — задал я «безобидный» вопрос.

Подумав, этот простой и сердечный человек ответил, с некоторым колебанием:

— Мне что. Я отвезу. Только ты меня не подведи: там ничего «такого» нет?

— Нет. Для тебя эта книга никакой опасности не представляет. Только опасно, что ты выполняешь просьбу арестанта в обход идиотского правила КГБ.

Я говорил правду: сионистская литература в руках русского человека — не криминал. Поэтому, уже находясь на свободе, я частенько складывал опасные для меня книги у русских или украинских друзей, а украинцы приносили свою литературу ко мне: меня ведь в украинском национализме никто не обвинит.

Товарищи в лагере резко протестовали против моего намерения отдать рукопись, но иного выхода не было.

До освобождения оставалось 15 дней; мы договорились с человеком, увозившим «Экзодус», что он по приезде в Москву, отдаст ее в руки моего друга и пошлет мне телеграмму: «Ждем приезда. Тетя Маня» — такой тети у меня не было. И я отдал рукопись.

Наступил следующий день; ночь эту я спал плохо... Теперь «Экзодус» должен быть уже в Москве. А вдруг... Друзья ходили с недовольными и осуждающими лицами... На душе скребли кошки. Прошло еще два дня. Телеграммы нет. Еще три дня. Телеграммы нет. До освобождения остались считанные дни, все ясно — телеграммы ждать не стоит. И освобождения, очевидно, тоже... Выведут на вахту, покажут документы, дадут расписаться в том, что освобожден, и тут же объявят новое постановление об аресте. Порядок нам этот был известен давно, не с одним человеком КГБ уже проделывал такие вещи.

Вся наша маленькая еврейская община была в напряжении. Все сознавали, что мой арест может вызвать у КГБ желание создать групповое еврейское дело: это они любят.

За два дня до освобождения за мной неожиданно пришли надзиратели: «Шифрин, с вещами на вахту!»

Все было ясно: везут в следственную тюрьму, иначе зачем увозить за два дня до освобождения? Друзья собрались, как на похороны. Я все же надел нормальный штатский костюм — до сих пор это мне было запрещено — и, окруженный друзьями, пошел к воротам, закрывшимся за мною десять лет тому назад.

Когда мы подходили к вахте, то увидели запомнившуюся мне символическую картину: Шведа, идущего вдоль запретной зоны лагеря и во весь голос поющего:

Широка страна моя родная,

Много в ней лесов, полей и рек!

Я другой такой страны не знаю,

Где так вольно дышит человек!

Попробуйте придумать большую пародию, чем начальник режима концлагеря, поющий на обходе запретзоны о «вольно дышащем человеке»... Несмотря на наше подавленное состояние, мы дружно рассмеялись.

У ворот Золя накинул на плечи моего элегантного костюма свой лагерный бушлат. «Тебе, кажется, пригодится», — пробормотал он.

Мы начали прощаться: у вахты собралась большая толпа друзей, подходили и целовали меня люди, прошедшие со мной ту или иную часть страшного тюремного пути. Люди шли и шли: объятия, поцелуи, пожелания на всех языках... а с вахты уже кричали надзиратели: «Давай! Кончай прощаться!»

Еще какие-то последние слова, и слезы застлали толпу друзей у вахтенных ворот.

Комната дежурных. Обыск. Последний ли? Прощупывают все по швам. В швах трусиков у меня зашиты записки. Это очень серьезные письма: есть от украинцев, есть и от религиозных друзей, переславших их из соседней зоны вместе с последними приветами. Все сделано аккуратно, и при шмоне ничего не находят. Со злобой колют шилом и сверлят стенки небольшой шкатулки с инкрустированной менорой. Я молчу. Жду худшего. Почему вызвали за два дня до освобождения? Но на вахте нет офицеров. Меня ждет конвой: два солдата с автоматами и собакой. Не многовато ли для «свободного» человека?