И не поймешь, как это случилось. Чего это ему вздумалось играть в привидения?
Впрочем, все произошло не совсем так. С тех пор мы все-таки виделись — раза два, а может, три. Но совершенно случайно, почти что по недосмотру. Но даже случайно (или по недосмотру) самое трудное в этом городе — это не желать встречи с кем-то, когда тебе это хочется, то есть когда не хочется с ним встречаться. И когда, даже случайно (или по недосмотру), ты встречаешься с ним, это почти все равно как если бы ты назначил ему встречу в определенном месте, выбранном по обоюдному согласию, — обычно в кафе — и в определенное время. Вот когда он начал становиться неуловимым, как дуновение ветра.
Теперь каждый день одно и то же. В этот час воздух вдруг густеет. Все из-за жары. Он не тяжелеет, нет, а наливается зноем. Комната оказывается словно бы в тени печки.
Два куска утра уже не соединятся. В одном из них Карима, в другом — я. А между ними — день, уже ставший пеклом. Те девушки, которых я видел во время первого визита к госпоже Ваэд, как и Карима, казалось, несли с собой свежесть лугов и полей. Это было на следующий день после моего приезда. Складки длинных платьев точно так же били их по лодыжкам. В дворике вода бассейна заигрывала с безмятежным днем. Казалось, они старались очаровать друг дружку Такое я видел впервые. И тут увидел госпожу Ваэд. Я прохаживаюсь. Камаль Ваэд тотчас стал неуловимым.
Когда я это понял, было уже слишком поздно, время прошло, Брешь во времени разрастается быстрее, чем успеваешь об этом подумать, и очень скоро становится незаполнимой.
Последние встречи — две или три, да и какая, впрочем, разница сколько, — состоявшиеся в конце прошлого лета, Камаль был явно не расположен продлевать. Держался он по-прежнему доброжелательно, даже добродушно, но было в его поведении нечто наигранное, уклончивое. Сохранил он и прежнюю веселость, но и она была какой-то принужденной. Впоследствии же, сколько я ни искал встречи с ним, все мои попытки наталкивались прямо-таки на фатальную невозможность.
Сами эти ставни, сами эти шторы, стены и даже апельсиновые деревья за окном, как и лимонные, как и бугенвиллеи,[1] укрывающие дом, как и неподвижные тени деревьев на улице, ничего не могут с этим поделать.
Как разузнать что бы то ни было о ком-то, когда его нет больше нигде? В том числе и там, где ему следовало бы быть, где он привык бывать. Как если бы он никогда не существовал и ты просто-напросто вбил себе в голову, что когда-то знал его.
Даже от очков жарко. Мне будет лучше, если я сяду в это кресло, откину голову. И мне действительно лучше. Закрыть глаза, одними веками, без этих очков, ощутить, как сила дня воздействует на полумрак комнаты.
Если бы он хоть объяснил почему. Но я отсюда вижу его ироническую ухмылку.
И все-таки я предпочел бы получить вразумительное объяснение. Что у него за причины такие, которые даже назвать нельзя?
Лабан говорит:
Бьют часы мэрии. По-моему, это полдень — или любой другой час. Лязг и буханье длятся целую вечность. Уж, кажется, все услышали — так нет же, еще не конец: вздрагивает церковный колокол, и трезвон продолжается.
Впрочем, незаметно, чтобы это побудило людей заспешить по домам. Разве что привлекло больше народу на Площадь. Группки разрастаются, в разных уголках Площади возникают новые.
Под платанами начинается обычный обмен секретами.
Только я в одиночестве.
У них у всех есть секреты. Что им за надобность собираться в кучки, как они это делают, и выкладывать свои секреты наперебой? Неужели им недостаточно привечать друг дружку издали, обязательно надо скучиваться на углу Музея, у музыкальной палатки? А в особенности — на террасах кафе. Они так нуждаются в этом? Это что, черный рынок секретов?
Некоторые невинно прохаживаются по двое, по трое, но и эти люди уже не те, что были вчера, они сегодняшние. Достаточно взглянуть на их лица.
Ты, Лабан, здесь, но это ничего не меняет. Ничего: ведь не ты же посягаешь на порядок.
Тебя они не видят, словно тебя и нет, нет и места, куда ты мог бы приткнуться. Не видят — словно закрыли перед тобой все выходы и все-таки толкают тебя на другую сторону, а ты не знаешь, как туда добраться, как перейти, как выйти. По виду не скажешь, но они только и думают, как бы уничтожить тебя прямо здесь, на Площади. А остальные отвернутся, загородят то, что произойдет, своими спинами.
Посмотри на них — ведь ты пришел совсем за другим.
И однако едва я попытаюсь пересечь эту Площадь, как они меня сцапают. Только покажусь — и конец: между глаз ударит взрывом белого жара.
Ныряю в тень платанов. Голову вниз — и вперед. В ушах стоит звон: меня ослепило. Пот застилает глаза. Язык набух в пересохшем рту. Но я все же перебрался на ту сторону.
Осталось только ощущение прилипшего ко мне взгляда. Одна мысль: меня преследуют, подстерегают. Осторожно пробираюсь под деревьями, лишь изредка выныривая на свет.
По пути заметил за столиком кафе «Гамбринус» господина Эмара. И он — как все!
Теперь все часы в округе могут отбивать полдень хоть три часа подряд. Это ни для кого уже не секрет, Я имел возможность убедиться в этом собственными глазами.
И по глазам других, которые за мною следят. Что им всем нужно? Расплаты? Или даже не этого? Я знаю. Им достаточно быть здесь. Они все переиначат.
Перепортят, перевернут все вверх дном. Поставят все с ног на голову. Я выхожу на Национальный бульвар. Спускаюсь до квартала Бейлик. Я в старом городе. Они все освежат, обновят.
Я ввинчиваюсь в густую, медленно бурлящую толпу. Ничего похожего на скопление там, вверху. Люди идут себе беззаботно.
Это многолюдье — оно как цемент. Каким бы беспорядочным, каким бы плотным оно ни старалось быть, в нем я никогда не заблужусь. Все равно как в улочках, по которым я шагаю. Но оно не старается, оно такое и есть, помимо собственной воли. То и дело наталкиваешься на сгустки непрозрачности посреди яркого света. На черные каменные ядра в ороговевшей солнечной оболочке. Но тут я не потеряюсь.
Однако часть меня не выдерживает. Это сродни дезертирству: она вдруг покидает меня, показывает спину остальному моему «я», его доводам и заботам. Она бежит прочь, в неведомые дали. Оставшаяся же часть только и надеется найти прибежище в этом мире сапожников и ткачей, продавцов арбузов и обрата. Все, на что она притязает, — совершить простые действия, необходимые для того, чтобы выполнить свое предназначение. Зная — и забывая — о том, что великий Охотник готов в любую минуту сомкнуть на ней свою десницу.
Усвоив это и тем не менее уверившись в том, что нет лучшей доли, на которую стоило бы променять свою.
Кто-то хочет всмотреться в меня, всмотреться в самую глубь. Он словно бы намеревается отложить в меня глаза, как кладку, дождаться, пока сквозь скорлупу не проклюнутся птенцы, и увидеть, как они растут, хлопают надо мною крыльями. Восемь пустынь пролегло между нами. Но он видит меня. Его глаза ждут, чтобы лопнула скорлупа. Под его взглядом я иду вперед. Выжженная бескрайность. Что, если это он, Охотник?
Я ищу того, кто гасит душу дня. Я тоже его подстерегаю. На волосах выступит масло, ноги сотрутся в кровь, прежде чем я по него доберусь.
Но я сворачиваю прямо здесь, к близкой улице Аптекарей. Нужно поздороваться с хаджи Амарой, пока еще не слишком поздно. Ведь уже полдень.
Сворачиваю. Улица Аптекарей. По ней течет нескончаемый поток голов из обожженной глины, обработанных свежим воздухом, и черепов из полированного мрамора. Еще в нее стекаются ароматы душистых растений. Меня вносит в боковую улочку слева.
Остается каких-то несколько шагов.
В конце тупика меня окутывает дыхание пещеры. Магазин хаджи.
При моем появлении он радостно восклицает:
— Лабан! Аслама! Привет тебе!
Он встает. Поверх длинного прилавка, который он приглашает меня обогнуть, жестом указывает мне на скамейку, покрытую старым ковриком. В его светло-голубых глазах пляшет радостный огонек, но в глубине их, как тень этого огонька, — тревожное удивление. Он этого не знает. Не может знать, что за улыбка у него на лице. Он не спускает с меня глаз.
1
Вьющееся декоративное растение семейства ночецветниковых с крупными фиолетовыми листьями.