Безымянный говорит:

Взбираемся, взбираемся — и все для того, чтобы стремглав ринуться вниз. Перед нами разверзаются пропасти, готовые нас поглотить, а иногда по склону посреди пригоршней то ли голубоватого снега, то ли риса, сохраняющего цвет мякины, отважно лепятся домики феллахов. Чтó это движется, чтó поспешает по этим тропкам, начертанным столь неуверенной рукой, что невольно задаешься вопросом, каким чудом здесь вообще можно удержаться? Вверху — человек в хлопчатобумажном халате, внизу — осел: так что же это такое, хотелось бы знать?

Потом вновь расстилаются земли — бугров на них все меньше, они начинают покрываться растительностью. Кое-где возделанные поля. Виноградники с частыми рядами. Кое-где посадки: миндальные, тутовые, ореховые, фиговые, вишневые деревья. Те, что похилее, побиты ветрами.

Все разглядывают этот новый, довольно безрадостный пейзаж, изредка скупо обмениваясь словами. Смотрят на извилистую дорогу, окаймленную кустарниками. На горы, отодвигающиеся вдаль, по мере того как наш грузовичок катит вперед. На бесплодные цирки и косогоры.

А может быть, они и не смотрят на них — ни с удивлением, ни со скукой, ни с безразличием; может, они даже не видят, что за пределами дороги, невообразимо путаным росчерком наложенной на эти высокогорья, нет уже ничего живого. Возможно, они не замечают вызова, бросаемого ею этому бессмысленному одиночеству, этому первозданному хаосу.

В мгновение ока мы лишаемся и этой путеводной нити: она углубляется, а потом и вовсе исчезает под слоем мельчайшей пыли. Наверно, они и в этом не отдают себе отчета. Но они должны были почувствовать внезапное освобождение рессор; нас перестало швырять по кузову.

Они переглядываются, хватаются друг за дружку; за руку, за плечо. Но грузовичок уже какое-то время катит плавно, без толчков, из-под колес доносится лишь шорох, подобный шуршанию крыл запутавшейся в кустарнике птицы. Вокруг нас вспухает пыльное облако.

Мы пробираемся сквозь него вслепую, и эти минуты тянутся нескончаемо. Потом шины снова начинают подминать под себя гальку. Путь проходит по каменистому ложу иссякшего потока. Пыль опадает на нас — белая, нежная, она словно пудрой припорашивает нам брови и ресницы.

Теперь вокруг разлита пронзительная светлынь. Небо разглядеть труднее, чем воду в кувшине. В воздухе, нашпигованном отблесками, четко вырисовываются черные пики, гранитные хребты, скрюченное дерево. Все, что пребудет; пейзаж с нетленными контурами.

Лабан говорит:

Машина почти осаживает назад у груды камней, увенчанной нашлепкой из соломы, еще более жесткой, чем сами камни, у груды, которая внезапно вырастает перед нами. Она почти перегораживает дорогу, так что грузовичок останавливается как вкопанный.

Все остаются на месте. Кажется, что вокруг, так далеко, как только можно вообразить, никого нет.

Но откуда же тогда этот пес, который бродит неподалеку, обнюхивая почву? Маджар, распахнув дверцу, уже вышел из кабины. Животное поднимает к нему морду. Я никогда еще не видел псины с такими впалыми боками, с такой добела вылинявшей шерстью на хребте. Беспородная, и зрачки полыхают желтым пламенем. Наверняка одичавшая. Зеррук, шофер, вылезает с другой стороны.

И тотчас принимается возмущенно жестикулировать — впрочем, с таким же успехом это можно отнести и на счет удивления.

Не обращая на него внимания, Маджар продолжает идти вперед. Четыре, пять ли шагов — я их не считал, — и тут грохочет человеческий голос. Кто-то яростно ревет:

— Стойте! Оставайтесь там, где вы есть!

Никто даже не заметил, как он возник из груды камней, и теперь он, босоногий, стоит в развевающихся лохмотьях. Словно всегда там и был. Пес принимается ворчать, угрожающе обнажая клыки. Веревкой он привязан к обломку скалы.

Но человек отвязывает веревку и наматывает ее на руку. Его усы — такого же белесого цвета, что и шерсть на хребте у пса, — подрагивают. Маджар подошел поближе. Псина крутится волчком, подпрыгивает, рычит.

А тут еще Зеррук никак не уймется, все жестикулирует. И я говорю: не спустит ли этот молодец свою зверюгу? Судя по тому, как мало усилий он прилагает, чтобы ее удержать, это вполне возможно. Вполне возможно, что он ее спустит — сам такой же тощий в своих, отрепьях и так же сотрясаемый яростью, как и она. Тогда будет худо.

Маджар говорит:

— Я просто хотел спросить у вас…

Ему отвечает бешеный всплеск гнева:

— Вы и так уже слишком долго топчете мою землю! Проваливайте отсюда!

В возбуждении и злобе оба голоса — пса и его хозяина — сливаются воедино. Пес рычит, а человек исступленно орет:

— Убирайтесь отсюда! Убирайтесь с моей земли! Убирайтесь все!

На сей раз он потрясает дубинкой, оказавшейся у него в свободной руке.

Маджар говорит:

— Ладно. Все в порядке.

И поворачивает назад.

Забирается в кабину, не проронив больше ни слова.

Мы едем все медленней и медленней. Местность становится более угрюмой. Безжизненный и дикий пейзаж в серых тонах. По одну сторону на фоне неба прорисован чеканный профиль скалистых горбов, а по другую подобно ранам зияют расщелины, в которых хоронятся кустарники, ощетинившиеся дротиками ветвей.

Дорога неотступно забирает вверх, создавая ощущение, что мы кружимся на месте. Проходят пять, десять минут, и мне кажется, что я снова вижу место, где мы только что проезжали. Мы продвигаемся вперед и тотчас пятимся к отправной точке — а может быть, это сама пустыня нас настигает. Наш грузовичок кашляет и посвистывает, посвистывает и кашляет: монотонный до одури бег на месте изнуряет его, это словно запаленная упряжка.

И вот здесь, где-то посреди этого затерянного края, совсем уже запыхавшись, он складывает оружие и со вздохом облегчения сдается на милость победителя. Маджар снова выбирается наружу.

Он командует нам спуститься. Вылезший вслед за ним шофер возобновляет свое прерванное час назад мимическое представление. Он вновь размахивает руками — то ли от возмущения, то ли от удивления, а скорее всего — от совершенного непонимания.

Маджар дает ему полную волю бесноваться. Все его внимание обращено на нас. После некоторой заминки — не колебания, нет, а просто беглого обзора окрестностей, попытки догадаться, куда же нас занесло, — мы гуськом спускаемся, спрашивая себя, почему мы остановились именно здесь, высаживаемся именно на этом клочке земли, а не на любом другом — ведь в каком бы месте мы ни высадились, оно ничем не отличалось бы от этого, — но спускаемся молча.

Шофер беснуется:

— Что это за дыра? Что на вас нашло?

Кричит еще громче:

— Что за чертовщина? Да вы все просто с ума посходили!

Маджар наблюдает за тем, как мы перелезаем через борта. Бесноватому он не отвечает. Вопросы Зеррука, хоть и брошенные как будто всем нам, в действительности адресованы ему. Но он ничего не говорит.

Как только последний из нищенствующих братьев, про которых не полагается знать ничего, даже их имени, оказывается внизу и мы разбредаемся, чтобы размять ноги и отыскать в окружающей природе укромный уголок, он берет шофера под руку. Крикун утихомиривается.

Маджар говорит:

— Тебе пора рулить обратно, старина. Мы приехали.

Зеррук снова принимается бузить. Кричит:

— Ну ладно, ладно, что за шуточки?

Но Маджар ему в ответ:

— Говорю же тебе: можешь уезжать.

Тогда шофер взрывается:

— Если б я знал, что это в такой…

— Я тебе говорил.

— Ну да! Говорил! Но нужно спятить! Нужно иметь мозги набекрень! Да! Чтобы припереться в такую…

И Зеррук добавляет:

— Как вы, интересно, собираетесь возвращаться в город?

— Не беспокойся. Ты за нами приедешь.

— Я?! — восклицает Зеррук. — Сюда?!

— А ты как думал?

Не найдя что ответить, Зеррук тушуется. Ошеломленный и обескураженный, он не знает, как себя вести.

— Ну хорошо, пока.

Он забирается в свою колымагу. Уже из кабины он высовывает наружу руку и кричит (подумать только, что это говорит не кто-нибудь, а он!):