— И не кипятись!

— Завтра! К четырем пополудни! — откликается Маджар.

Зеррук машет рукой.

Маневрирование на месте — руль вправо, назад, руль влево, вперед, — сопровождаемое скрежетом коробки передач и отборной руганью из кабины, грузовичок проделывает с явной неохотой, но все же разворачивается; трясясь, отплевываясь и откашливаясь, он все же устремляется в глубь каменистой пустыни. И неровный, с перебоями грохот мотора, в первые минуты оглушительный посреди горных громад, ослабевает, становится почти мелодичным, потом и вовсе затихает.

Мы осознаем, какая стоит тишина. Услышали мы ее не сразу, восприняв поначалу лишь тишину ненастоящую, словно бы оборотную сторону рокота, но уже до такой степени чуждую всему знакомому, всему привычному для нашего слуха, что проходит немало времени, прежде чем мы обращаем на нее внимание. И только потом смыкаются вокруг нас ее тугие объятия.

Теперь мы можем ее услышать. И все слушаем ее.

Эмар говорит:

Он скажет. Нет, не сегодня, позже, и все еще может сложиться иначе, произойти по-другому. Он скажет:

— Ты волен критиковать нас, сколько тебе заблагорассудится, Жан-Мари. И все же подумай, из какого апокалипсиса вышла наша страна. А если забыл, то, надеюсь, не сочтешь за труд вспомнить.

Он резко отодвинет свое кресло, и резкость эта будет сознательной, если не сказать — тщательно рассчитанной. Он встанет, привычным быстрым движением засунет руки в карманы. Это будет выглядеть так, словно он прячет их от какой-то опасности, а я замечу: именно так я себе все и представлял. Я хорошо его знаю. Его это, его манера подниматься, стоять столбом, прохаживаться, держа руки в карманах. Он ищет убежища от собственных чувств.

Он будет прохаживаться по просторному залу, огромному залу, который непременно будет обставлен в унаследованном от моих соотечественников официальном стиле и в котором сегодня несет вахту портрет алжирского президента.

Он объявится сразу после моей поездки в пустыню? Нет. Спустя два-три дня. А может, и гораздо позднее, спустя месяцы. Я получу от него приглашение зайти к нему в кабинет — его принесет мне Си-Азалла. Да-да, не какая-нибудь там пешка, а сам Си-Азалла. Я еще никогда не переступал порога Префектуры. И тем не менее ничто не помешает мне войти туда в тот день ближе к вечеру — встреча может состояться только ближе к вечеру.

И тогда я получу истинное удовольствие — с которым поначалу ничто не сможет сравниться — лицезреть Камаля Ваэда в его наилучшей форме. То есть похожего на самого себя. То есть во всем блеске его элегантности и красноречия, со всей присущей ему спокойной уверенностью в себе, которую не в силах поколебать окружающая его помпезность. Напротив, вся эта обстановка, словно не выдержав столкновения с ним, отодвинется на задний план, и я очень скоро перестану ее замечать: слишком уж внушительно будет выглядеть хозяин кабинета. И столь же естественным образом ко мне вернется былое восхищение.

Все это вступление я прослушаю молча, отмечу его дипломатическую серьезность (под легким флером которой я не смогу не различить иронии, если, конечно, не окажусь непроходимым тупицей). И приветствия, коими мы обменяемся, окажутся самыми что ни на есть краткими. Так что я ничего не скажу, предпочитая дождаться продолжения.

После всего этого оно обещает быть весьма интересным.

Да и Камаль Ваэд, скорее всего, не будет ждать от меня ответа. И если ему придется выдержать эту паузу, то, вне всякого сомнения, единственно по причине того, что он не сразу решится затронуть предмет, ставший истинной причиной нашей встречи, — или же для того, чтобы придать больше веса словам, которые прозвучат из его уст.

Но вот я слышу, как он продолжает:

— Признаюсь, раньше я тоже был полон иллюзий. Я по-иному смотрел на вещи. Чего я только не воображал! Но — увы! Реальность. Тебе она известна не хуже, чем мне.

Я оценю это «не хуже, чем мне». Он будет говорить о неустойчивости положения, нищете, вспышках мятежа. Он скажет, что народ готов разграбить свое собственное достояние. Потом он напомнит о принципах Революции. Потом — о прогрессе, о порядке.

Он скажет:

— Думаю, ты согласишься, что эта задача отнюдь не проста.

В этот миг я пойму, почему он меня вызвал.

— Что бы ты подумал в таком случае о людях, которые будто специально делают все, чтобы усугубить и без того уже немалые трудности? Посеять еще большую смуту?

И он снова вернется к общим рассуждениям:

— Нет ничего проще, чем провозглашать идеалы! Но когда наступает время брать быка за рога, все разительно меняется. Обнаруживается, что правда — во власти, и только в ней, а остальное — все остальное — пустые слова.

Он снова примется расхаживать по кабинету. Он не будет рисоваться, нет, он изберет почти безличный стиль, и я буду удивлен (приятно удивлен) тем, что мне не пришлось мучительно долго, как я того опасался, дожидаться разгадки.

— Мы тоже способны по достоинству оценить все хорошее…

Ноги в конце концов приведут его, я полагаю, к окну, через которое в зал вливается свет (возможно, сквозь шторы). Он остановится там, устремит взгляд наружу.

— Сколько там еще безграмотных взрослых, босоногих детей, нищих, которым не избежать голодной смерти, мелких фермеров, остающихся со своим дрянным клочком земли один на один, без семьи, без орудий, сколько безработных, бегущих во Францию целыми пароходами. И наряду с этим — сколько брошенных колонистами обширных, богатых владений, из которых мы не в состоянии извлечь сколько-нибудь существенную пользу ввиду недостатка людей и знаний, сколько нефтяных скважин, львиная доля доходов от которых достается иностранным компаниям. Все это даже не поддается точной оценке. И тем не менее нужно, чтобы одни получили возможность пойти в школу, а для других перестали существовать запретные земли и профессии — для тех самых мужчин, которые, если им и у давалось найти работу, трудились не иначе как чернорабочими, и женщин, которые раньше могли рассчитывать только на место служанки, но которые со временем могут стать секретарями или учительницами не хуже кого бы то ни было. И этим они будут обязаны Революции — нам, и только нам, оказавшимся способными подготовить и построить для них это будущее. И сами они станут лучшим оплотом против беспорядка и нищеты.

Созерцая в окне что-то далекое, он будет стоять ко мне почти спиной — его силуэт будет вырисовываться на освещенном фоне.

Но не сейчас, позже. Это будет в следующий раз.

Он наверняка скажет:

— Они будут творением наших рук, эти мужчины и женщины, которым предстоит жить настоящими людьми. Творением наших рук.

Безымянный говорит:

Мы взбираемся вверх по желтой тропе — потоку пыли в берегах красноватой земли. Окруженные тишиной, мы одолеваем подъем и оказываемся над руслом вади, похожим на каньон. Никаких признаков жилья. Я один из нищенствующих братьев, у меня нет имени. Дорога, перевалив через край каньона, ныряет вниз.

Наш брат Хаким Маджар подбадривает нас. Мы кубарем скатываемся по склону. Невозможно представить себе, чтобы здесь проехал наш грузовик или вообще что бы то ни было на колесах.

Внизу меж огромных овальных глыб песчаника течет ручеек. Прозрачный, он змеится под сенью мастиковых деревьев. Перешагнув через него, мы с великим трудом карабкаемся по противоположному склону, который, похоже, падает с самого неба. Я один из нищенствующих братьев.

Но вот мы и наверху. Подталкивая и поддерживая один другого, мы наконец взбираемся. От рук здесь больше проку, чем от ног.

По эту сторону нас ждет плато, огражденное отвесными скалами. Оно упрямо шлет свои застывшие волны на безнадежный приступ. Я один из нищенствующих братьев.

Я оборачиваюсь. Удивленным взглядом обозреваю ощетинившиеся пиками пространства, которые тянутся до самого горизонта, И еще дальше. Белые зыбкие ошметки равнины сливаются с этим бледным светящимся горизонтом. Я один из нищенствующих братьев, о которых ничего не следует знать.