С радостью встав над самым обрывом, Виктор опускается на колени, принимает ведро у ближнего мальца и, заодно вытянув на берег всю ватагу, несет воду заглохшему «козлу».

Наклонив ведро над горловиной радиатора, боясь пролить хоть каплю воды, он смутно замечает, как с другой, встречной стороны дороги подкатывает еще одна машина — вернее, вытянутый, как для стремительного полета, лимузин необыкновенно сверкающего, хоть и черного, цвета. Лишь опорожнив ведро, Виктор взглядывает внимательней: «Чайка».

На месте водителя сидит, удобно откинувшись, широколицый грузный гражданин в зеркальных круглых очках. Его белая с короткими рукавами рубаха полностью расстегнута, обнажая разделенные ручейками пота крутые полушария грудных мускулов и еще более крутой, перехваченный жировым валиком, живот.

Виктор поспешно, словно заметил что-то срамное, переводит взгляд к глазам толстяка, но сферы очков у того непроницаемы. В них Якушев видит только себя, неожиданно крохотного, с букашку. «Надо бы еще проверить мотор», — рассеянно думает он о своей машине и, отвернувшись, обжигая руки, поднимает капот.

Между тем ребята обступают «Чайку», завороженно разглядывают ее и с готовностью отвечают на какие-то вопросы гражданина. Потом подносят ему кружку воды. Слышно, как он пьет — большими глотками. Пьет одну, другую, третью кружку и наконец блаженно-обессиленно откидывается на спинку сиденья.

Виктор снова уходит с головой в заботы о своем газике, как неожиданно слышит ропот ребят: это тот толстяк предложил им деньги.

— Что вы, дядя! — отступают мальцы к своей «колёске».

— Ну-ну… — с непонятным вздохом бормочет толстяк, не особенно, однако, обращая внимание на ребятишек. Зеркала очков его устремлены на прораба, задумчиво стоящего над газиком. — Алё! — неожиданно резко обращается он. — Далеко ли путь держишь?

— В Узенск, — не очень-то охотно отзывается Виктор и распрямляет спину.

Толстяк, снова вздохнув, удовлетворенно кивает и медленно выбирается из автомобиля. И вот он на ногах — широкоплечий, кряжистый, как гиревик, хотя и несколько рыхловатый. Сквозь светлые волосы, гладко зачесанные, просвечивает кожа головы — розовая, словно только что вымытая в бане. И в такой же банной, мелкой испарине. Глаз за очками не видать, но чувствуется, что смотрят они на тебя настороженно, что-то узнавая в тебе или опасаясь узнать.

И Якушев, в свою очередь, узнаёт или вот-вот узнает в этом человеке что-то утопленное в памяти, до времени скрываемое. Ощущает неясную тревогу.

— Разве мы встречались? — первым не выдерживает он.

— И еще как! — недобро, криво усмехается здоровяк и медленно снимает свои очки.

— Серега?!. Седов? — Виктор удивленно округляет глаза, округляет и рот и, поймав себя на этом, сразу хмурится, опирается рукой о раскаленный на солнце капот машины. И стоит так напрягшись.

Да, перед ним Серега Седов, бывший друг, а потом — недруг. Лет пятнадцать не виделись. С тех пор, как произошел между ними разрыв — тяжелое, яростное столкновение. Виктор — тогда еще просто Витька — даже ударил Серегу кулаком в лицо. До сих пор побаливает рука и в груди неприятно, едва вспомнишь о том давнем случае.

Седов снова надевает очки, утверждает их прочно на своем квадратном лице и подшагивает совсем близко, ослепляя прораба глухими, как бельма, зеркалами.

— Значит, узнал? — торжествующе-зло произносит он и кривит удлинившиеся губы. — Я с тобой давно, давно мечтал встретиться вот так, в поле открытом. Помнишь прошлое?

— Я ничего не забыл, — отвечает как можно спокойней Якушев. И снимает руку с капота, прячет ее за спину, сжимает в кулак. И чувствует, как жалок этот кулачок по сравнению с Серегиным, стиснутым до белизны козонков, кулачищем. — Я ничего, ничего не забыл, — медленно, как во сне, повторяет он, боясь лишь одного: вот сейчас ребятишки станут свидетелями отвратительной драки двух взрослых мужчин. — Может, отойдем подальше? Дети ведь тут, — хмуро замечает он Седову.

— Ничего, пускай привыкают, — усмехается тот. — Жизнь — помнишь, я тебе всегда втолковывал? — жестокая, безжалостная штука. Пускай… Чтобы потом не были такими… — оглядывает Якушева с головы до ног, — такими, как ты. Ну что ж, мужик, надо рассчитываться. Иначе, по-твоему же, будет нечестно. Помнишь, ты посмел на меня руку поднять?

— Конечно, помню. — Виктор весь стискивается, а сам, помимо своей воли, мгновенно и ярко, как в последний миг утопающий, видит всю свою прошлую жизнь, вернее, юность, нет — почти отрочество, когда он впервые увидел заволжскую степь. В тот год он был просто Витька, Витька Якушев, смешной и нескладный, неопытный мастер Сельэлектростроя. И если не спешить, растянуть во времени то, что пронеслось у него как вспышка молнии, то получится примерно такая история…

Степь, когда он впервые ее увидал, была вся в волнах только что остановившегося в своем буйном движении снега. Ревущая за окнами вагонов метель, будто замышлявшая припугнуть комсомольцев-целинников, за ночь источила все свои силы, и, когда поезд прибыл на конечную станцию Узенск, вокруг лежали розовые и голубые, сочащиеся солнцем и безоблачным небом сугробы. Снег сверкал, подтаивая и оседая, и казалось, зима уже кончается, хотя она еще только-только начиналась — это была ее первая боевая пристрелка.

Кроме покорителей целинных земель поездом прибыли и сельские электрификаторы, которые считались командировочными и, как это иногда принято у командировочных, вели себя в дороге несколько вольно. Они вели бы себя еще бесшабашней, если б не контроль со стороны двух мастеров, вернее, одного — Сергея Седова. С Витькой Якушевым они почти не считались: уж больно он был наивным и смешным.

Электрификаторы с полдня просидели на станции, пока к их «объектам» не пробили дорогу бульдозеры и пока не прибыл за Сергеем Седовым старый колхозный грузовичок. Посовещавшись, они решили больше ничего не ждать, а скорей грузиться всем вместе и ехать дальше, а там, может, встретится в пути и машина из второго, Витькиного, объекта…

Итак, стоял яркий, аж больно было смотреть на блескучие снега, полдень. По глубокой, как коридор, дороге ковыляла старая полуторка, которую сам же парнишка-шофер называл не иначе как «катафалка». В скрипящем, громыхающем кузове, сбившись в кучу, раскачивались монтеры-сельэлектровцы и пели охрипшими голосами какую-то странную, монотонную, совсем не похожую на те, что пели в поезде новоселы-целинники, песню:

Си-реневый тума-а-ан над нами проплыва-ает,
Над тамбуром гори-ит прощальная звезда…

Самый старший из монтеров — долгоносый, в распахнутой, без единой пуговицы, телогрейке — сидел, поддерживаемый десятком рук, и вел с надрывом, с душевным клокотанием, для пущей силы размахивая кулаком:

Кондуктор не спеши-ит, кондуктор понима-ает,
Что с девушкою я-a прощаюсь навсегда!

Грохот разбросанных «когтей», цепей, буравов, поясов, топоров, чемоданов, скрип бортов и уханье машины — все это заглушало песню, но буйный голос Подгороднева Семы вырывался далеко в степь и пугал там мышкующих лисиц.

В стороне от подвыпивших монтеров, рискуя потерять велюровую шляпу, свешивался за борт мастер Витька. Он был не пьяный — просто слабый, и потому его быстро закачало. Худой, с прозрачным мальчишеским лицом, он протяжно икал и время от времени подымал к небу огромные взмокшие глаза.

— Начальник! — оборвал песню Сема, протягивая четвертинку водки. — На-ка, подлечись!

Ядовитого цвета бутылочка с косо наляпанной наклейкой вызвала новый прилив тошноты. Витька широко разинул рот и снова перекинулся за борт.

— Уо как! — квакнул от притворного сочувствия Сема и, приподнявшись, будто дирижер, взмахнул бутылкой:

Что с девушкою я-a прощаюсь навсегда!..