Петрунин вытер глаза и посмотрел на свои руки. Ответил хмуро:

— Тебе-то что? Какое тебе дело? — Парень молчал. — Может, я о собаке убиваюсь! — ожесточенно пояснил Петрунин. — Сдохла она, да!.. Может, я… — он будто споткнулся о слова и затрясся, закрывая голову ладонями. Точно смеялся, пряча лицо, выкусывая шершавые мозоли.

Сосед осторожно, невесомо положил ему на плечо руку.

— Ты не о собаке, — робко сказал он. — Нет… Так только о человеке можно. О ком это ты?

— О том! — снова резко ответил Петрунин, высвобождая плечо. Соврал с каким-то злым упоением: — О мужике вчерашнем! Помнишь музыку?

Гришка неожиданно захохотал и тут же напряг свое худое лицо. Но смех так и брызгал из его глаз.

Это было как гром среди ясного неба. Петрунин с минуту смотрел на соседа, пытаясь понять его рассудком, а сердцем уже чуял торжество, знакомую ливневую свежесть. И открытие — впору тоже смеяться: куркуль, ворюга — и мраморный памятник!..

Порфирий вскочил, ощутив себя сильным и возвышенным. Но тут же решил проверить Гришку, получить какое-то подтверждение. Сказал со вздохом:

— О собаке я. — И парень заметно загрустил.

Порфирий благодарно, крепко пожал ему руку:

— Спасибо те, Гриша, спасибо… А мне надо идти. Идти надо.

— На работу? Ты же еще вроде в отпуску.

— Надо, надо… — бормотал уже из глубины времянки Петрунин.

Покрутившись по комнате, он снял с гвоздя запыленный, купленный как-то с тоски костюмчик, отыскал, стукаясь о табуретку, новую рубаху, достал из-под койки сапоги — хромовые, только раза три и надевал, нарядился кое-как, сунул в зубы трубку и вышел во двор.

Гришка все еще стоял, морща озадаченно лоб.

— Ты вот что, — обернулся, будто вспомнив, Порфирий. — Если меня долго не будет… уеду я, скажем, куда-нибудь… ты своих ребят, из техникума-то, пригласи в мою избу. Пусть живут заместо общежития… И бесплатно! — предупредил он, торопясь. — Бесплатно, как у себя дома! — И, распахнув калитку, вышел на улицу.

Нигде не останавливаясь, он дошел до заводского поселка и только на минуту, да и то лишь для того, чтобы застегнуть верхнюю пуговицу рубахи, задержался перед дверью в раймилицию…

Через час или два он выскочил из милиции мокрый как мышь, но радостный, сияющий, даже чуть ошалелый. Оказывается, «дело» его даже и не собирались искать: если оно и было заведено, то очень давно, за это время объявлялись амнистии, да и срок давности давно истек.

— За эти годы, надеюсь, вы сами себя покарали несколько раз, — сказал строго начальник.

— А то! — истово, радостно ответил Петрунин. И принялся выслушивать целую лекцию о неотвратимости наказания — сложную лекцию, однако ж понятную.

— Спасибо вам! — горячо, как и Гришке, потряс он руку начальнику и выскочил на улицу.

Люди сами обходили Петрунина, завидя его еще издали, и потому он прошел поселок насквозь, ни на кого не наткнувшись, и опомнился, лишь когда в нос ударило щекотным сенным запахом трав, когда распахнулось убранное поле, а у горизонта в расширенных глазах колыхнулась полоска леса.

Слезящиеся, блеклые глаза Порфирия впитывали земную красоту, и все это — жадно, лихорадочно, смешивая близкие и дальние краски вместе с запахами. Ему казалось, что он видит запахи уже отцветших, отродившихся трав и сине-зеленого, все еще у горизонта, леса…

Вот и узкая, совсем еще ручей, речонка. Упрямо продираясь сквозь кусты, порожки, камни, она не ослабевала в пути, а, наоборот, с каждой новой верстой становилась сильней и сильней, прикасаясь губами к неслышным, невидимым в травах родникам. Порфирий сошел в прохладную, влажно пахнущую соками растений ложбину, и, где пробираясь в купырях, скрывавших его по самую макушку, где ломясь сквозь тальник, обстегиваясь лаковыми прутьями, где легко, не слыша ног, ступая по коровьим, едва приметным тропкам, которые то разбегались веером промеж кустов, то, стиснутые чащей, сходились в общую, глубокую, до самой воды, тропу, двигался вдоль речки, туда, где она, еще не приобретая имени, уже казала характер свой и норов…

Все слышнее переливалась в кустах, даже на слух прозрачная, вода. Шевелилось на открытых прогалинах травяное русалочье русло. Травы то вздымались, то мягко ниспадали зелеными подводными волнами.

Смородинный, терпкий, пьянящий дух сменялся сладким запахом борщевника. Горьковато пахнущие розги, росшие будто бы из птичьих гнезд — пересохшей, перепрелой тины, неожиданно четко отдавали болотом, и Петрунин вступал в камышовую заросль, чтобы еще через несколько минут войти в упругое, буйное разнотравье…

Что вело его к лесу, к заповедным местам? Он и сам не мог еще понять, только на что-то очень сильно надеялся, словно Варя сохранила не только тот лес, но и любовь свою к трудному человеку. И вот он идет, Порфирий, идет — освобожденный, чистый, каким и хотела его видеть Варя. Почти забыл, что прошло много лет — и мало ли что могло за эти годы случиться? Не хотел задумываться, шел и шел…

К вечеру, когда повеяло с холмистых берегов горячим духом смолы, он остановился. Вот то место — не иначе то, где расстался он с Варей Ивановой. Место тайных порубок, политое потом, отметилось в памяти навек. И хотя забылись очертания берегов — их размыло, стерло половодьями, Порфирий чувствовал: вот здесь, на этом вот месте — притопнул ногой по песчаной земле, — спилил он двуручной пилой, в одиночку, дрожащую стройную сосну. И вон там, чуть дальше. И там…

Но будто и не было тайных порубок. Везде стояли гордо, непорубленно молодые стремительные сосенки. Держали в корнях, как в мозолистых пригоршнях, сыпучую, с редкой растительностью почву.

— Но это тут! — Порфирий взялся, чтобы не упасть, за прохладный тонкокожий ствол и стал сковыривать носком сапога землю, сердцем чуя, что здесь он пилил, здесь!..

Рядом с молоденькой сосной, совсем рядом, под слоем земли, серели истлевшие остатки пня…

Порфирий перебегал от сосны к сосне, то одной рукой держась за дерево, то другой, невольно подтягиваясь, поднимаясь все выше на косогор, откуда можно было глянуть на сторожку. Посмотрел. Но, кроме моря деревьев, ничего не увидел. Только в подсиненной дали, много дальше желанного места, сияло на солнце, как бы из снега, дворец не дворец — большое, с полосками колонн здание…

Ветер гнул верхушки деревьев, и лесные, с синими тенями волны то завихрялись, то плавно взбирались с холма на холм; и только широкое поречье, наполненное солнцем, прозрачными лугами с чистыми, как камушки на дне, копнами сена, оставалось тихим и безветренным. Петрунин задыхался от волнения, пробираясь глазами вдоль правого берега, боясь опять не увидеть на полукруглой поляне избу. И снова ее не разглядел. Светло-зеленая кулига знакомо, надкушенно втискивалась в лес, и дуб стоял — огромный, рукастый, а сторожки не было…

Спустившись с косогора и спотыкаясь, Петрунин двинулся в ту сторону. Скрипели, перешептывались сосны, и белки, раскачавшись на ветвях, перепрыгивали с дерева на дерево, любопытно следили за Порфирием, а он шел, как слепой, вытягивая руки, чтобы выйти на простор и глянуть. В третий раз.

Шершавая ребристая кора отвековавшего дуба подставилась под тряские ладони. Порфирий устало придержался, как о выступ скалы, и осторожно глянул из-за дерева. Поляна была утыкана дубками — маленькими, в несколько листков…

Он растерянно разглядывал посадки, увидел тонкие, но четкие ряды и с болью на душе отметил, что они прочертили крест-накрест и то место, где когда-то стояла изба. Сделал несколько трудных шагов, намереваясь, как и на бывшей порубке, обнаружить что-то под землей, но вдруг остановился, словно уперся в невидимую изгородь. Ему почудились сухие звуки тяпки. Оглянулся с трепетом. В стороне, недалеко от старого дуба стояла, слегка наклонясь, тоненькая, в белом сарафане девочка-подросток. Смотрела на маленький дубок и тихо, ласково рыхлила вокруг него землю. Словно взбивала любимой кукле мягкую теплую постель.

Девочка быстро обернулась и устремила в Петрунина большие, иссиня-серые глаза. Разлетные брови на чуть скуловатом, красиво очерченном лице медленно сходились к переносице.