Изменить стиль страницы

В частности, во время Тридцатилетней войны 1618— 1648 годов один из прапрадедов поэта — Богислаус фон Грейфф — погиб, защищая Прагу от войск германского императора. Кто знает, быть может, в этом отдаленном историческом факте, о котором не раз многозначительно упоминал сам де Грейфф, и следует искать истоки славянских мотивов в его творчестве?

Во всяком случае, вольные волны его вдохновения то и дело выносят на поверхность не только славянские корни, но и записанные латиницей русские слова, русские имена и топонимы, события русской истории и явления русской культуры, свидетельствуя о пристальном внимании и интересе поэта к далекой родине Мусоргского и Достоевского. И мы вздрагиваем от неожиданности, когда — отнюдь не обязательно в сочинениях, подписанных Сергеем Степанским, — читаем что-нибудь вроде:

…одной из множества картин,
что описал Порфирьев сын
московитянин Бородин
смычком своей фантазии
в цикле «В Средней Азии».

Или:

Пэр пустоши,
пустыни гранд, —
когда придешь ты в Самарканд,
когда копытами
коней —
Мазепа! — истолчешь
судьбу…

Неожиданные, странные строки, способные поставить в тупик и весьма подготовленного колумбийского читателя. Но поэзия Леона де Грейффа не рассчитана на легкий успех у читающей публики. Дело здесь даже не в том, что она подчас перегружена экзотическими деталями культуры самых разных народов и к тому же — то грубовата, то исповедальна. Скорее дело в самой поэтической стилистике де Грейффа, которая не просто необычна, а в некотором смысле даже невероятна: в ней непостижимым образом слились два традиционно противоположных начала — всепроникающая музыкальность (не пресловутая «певучесть», а музыкальность в самом широком, если угодно — философском смысле слова, то есть дух музыки) и чуть ли не шутовская насмешливость. Музыка и смех — то горький, то беззаботный — именно от слияний этих разнородных стихий и зарождается плоть поэтического смысла его слова.

Смеховое начало, карнавальность образного мышления, уходящая корнями в древнюю культуру смеха и поэтику фольклора, исконно присущи испаноязычной литературе в самых разнообразных проявлениях: от народной эпиграммы и анонимной частушки-летрильи до изысканно-интеллектуального юмора испанских поэтов Золотого века — Кеведо, Гонгоры, Лопе де Веги. Эта же игровая, карнавальная стихия, подчиненная воле художника, связывает де Грейффа и с собственно латиноамериканской литературной традицией — достаточно вспомнить таких его соотечественников, хорошо известных в нашей стране, как Луис Карлос Лопес или Габриэль Гарсиа Маркес.

В поисках же новых средств музыкальной аранжировки поэтической речи Леон де Грейфф мог опираться на опыт и испанских поэтов «поколения 98-го года» — Хуана Района Хименеса, Валье-Инклана, братьев Мачадо, и латиноамериканских последователей Рубена Дарио, революционизировавших испанскую метрику, — мексиканца Амадо Нерво, аргентинца Леопольдо Лугонеса, колумбийца Хосе Асунсьона Сильвы.

Но именно в творчестве де Грейффа смеховое и музыкальное начала нерасторжимо слились воедино, образовав чрезвычайно оригинальный сплав, который и по сей день с трудом поддается методам «химически чистого» филологического анализа. Так, одну из обстоятельных своих работ, посвященных литературному наследию поэта, колумбийский критик Хайме Дуке начинает словами: «До сих пор никому не известно, что и как писать о Леоне де Грейффе».[4]

Конечно же, смешение стилей, стилевая лоскутность, калейдоскопичность красок действуют раздражающе — и, хотя это вполне согласуется с замыслом автора, читатель, увы, не может сразу смириться с подобным попранием привычных границ между задушевностью и сатирой. Лишь по второму, а то и по третьему прочтению он постигает, что строка де Грейффа, особенно если она вырвана из общего контекста его творчества, являет не столько лицо, сколько маску поэта. Ну что же, де Грейфф действительно, подобно античному актеру, часто «работал» в маске. Но и в этом излюбленном своем обличье — в маске насмешливого сатира, издевающегося над пошлостью буржуазной яви и над воспевающей эту пошлость «добропорядочной» поэзией, — Леон де Грейфф сумел сказать очень многое о подлинных ценностях непокорного человеческого духа, мятущегося в поисках истины.

И пусть за ним закрепилась — вполне справедливо — слава одного из самых сложных, если не противоречивых, поэтов Латинской Америки, все же нельзя не признать, что порою, заставляя читателя продираться сквозь заросли парадоксов, он вдруг выводит его к поэзии такой родниковой прозрачности чувства и выражения, какую встретишь разве что в народной песне:

И внимают люди,
словно детвора,
старым струнам лютни,
песне гусляра.
Лечит нас от спеси
ветер-балагур.
Дарит, дарит песню
ветру трубадур.

Эстетическую и социальную позицию де Грейффа легче всего определить, исходя из того, против чего именно он бунтует, наперекор чему движется, торя свой трудный путь борца и барда. Воинственная его антибуржуазность, его отчетливый антидогматизм просвечивают почти в каждой строчке. Но, вглядевшись пристальней в калейдоскопичную — под стать жизни — глубь его поэзии, читатель сможет обнаружить и стройный каркас той позитивной программы, того гуманистического идеала, к которому стремился, «ни перед кем не горбясь», этот «алхимик слова», страстно желая служить идее и делу добра:

Играю людям, травам, ивам,
пою не избранным, а многим,
играю скорбным и счастливым,
пернатым и четвероногим.

Именно поэтому в предисловии к полному собранию сочинений Леона де Грейффа известный колумбийский писатель, лауреат Международной Ленинской премии «За укрепление мира между народами» Хорхе Саламеа мог написать: «Если де Грейфф занимает сегодня один из самых высоких престолов испаноязычной поэзии, то это никак нельзя объяснить тем лишь фактом, что перед нами блестящий эрудит-версификатор и непревзойденный мастер языка, в формы которого он отливает свои строки. Высшая заслуга де Грейффа состоит как раз в том, что он является творцом безошибочно угадываемого поэтического мира…»

Другой исследователь творчества де Грейффа выразился иначе: «Итак, гора пришла к Магомету. Не Леон де Грейфф пробился к читателю, а читатель дорос до понимания нынешнего своего кумира».

Тридцать лет Колумбия не признавала поэта. К счастью, он оказался долгожителем и следующие тридцать лет пожинал плоды всеобщей известности. Плоды эти порой бывали горькими, но Леон де Грейфф, в котором ядовитый скептицизм и железная жесткость убеждений уживались с добродушной сердечностью и безунывным оптимизмом, жил, «хвалу и клевету приемля равнодушно».

Таким и запечатлела его память современников: низко надвинутый берет, стиснутый зубами мундштук сигареты, юно светящийся взгляд, устремленный поверх собеседника, сквозь прозорливые очки патриарха…

Сергей Гончаренко

Стиховытворения

1925

«Как? Трубка вкупе с бородой — и их союза…»

Как? Трубка вкупе с бородой — и их союза
довольно, чтоб я слыл поэтом? Да, но я ж
отнюдь не потому свой байронский вояж
по департаменту (служебная обуза)
рифмую… Не нужны мне лавры толстопуза,
которому в башку втесалась эта блажь:
потеть, скрипя пером… И вот он входит в раж,
и верещит замученная муза.
Вот взяты в оборот Бодлер, а с ним — Верлен;
злодей Артюр Рембо, и чувственный Рубен;[5]
отец Виктор Гюго — и тот в работу пущен…
Пусть сохнут пашни, исстрадавшись по зерну,
ржавеют поршни и в стране бюджет запущен…
Возвышенней зевать, уставясь на луну!
вернуться

4

Jaime Duque. La poesia de Leon de Greiff. – En: ”Los vanguardismos en la America Latina” La Habana, 1970, p.239.

вернуться

5

Рубен Дарио (1867 - 1916), никарагуанский поэт, реформатор испаноязычного стиха.