Изменить стиль страницы

X

Семь лет уже отделяли меня от этой ужасной эпохи моей жизни, когда я снова встретился с Обернэ. Я служил в одной промышленной компании и наблюдал за важными металлургическими работами. Я выучился своему делу, начиная с самого тяжелого, с ручного труда. Анри нашел меня около Лиона, среди рабочих, покрытого так же, как и они, черной копотью испарений рабочего вертепа. Он узнал меня не без труда, но я почувствовал по его объятию, что прежняя дружба его к мне вернулась. Он не переменился нисколько. У него были по-прежнему плотные плечи, стройная талия, свежий цвет лица и ясные глаза.

— Друг мой, — сказал он мне, когда мы остались одни, — я очутился здесь вследствие случайной экскурсии. Вот уже месяц, как я путешествую с семьей, и возвращаюсь теперь в Женеву. Но и не будь этой поездки, я явился бы к тебе, где бы ты ни был, немного позднее, осенью. Я знал, что искупление твое кончено, и мне не терпелось обнять тебя. Я получил твоё последнее письмо, которое порадовало меня, но мне не нужно было твоего письма, чтобы знать все, что тебя касается. Я не терял тебя из виду за эти семь лет. Ты не захотел принять от меня никакой денежной услуги, а только просил дружески писать тебе изредка, никогда не говоря о прошлом. Сначала я подумал, что и это еще гордость, что ты не хочешь даже нравственной помощи, всего более опасаясь жить под косвенным влиянием, под тайным покровительством Вальведра. Теперь я воздаю тебе полную справедливость. Ты обладаешь и всегда будешь обладать большой гордостью, но характер твой поднялся теперь до уровня этой гордости, и я никогда более не позволю себе смеяться над этим. Отныне никто более не станет называть тебя ребенком, начиная с меня. Будь спокоен, ты сумел внушить уважение к твоим несчастиям.

— Дорогой Анри, ты преувеличиваешь! — отвечал я ему. — Я только строго исполнил свой долг. Не поддаваясь жалости к себе, я только подчинялся своей натуре, быть может, несколько неблагодарной. Я хотел наказать себя один и своими собственными руками, принудив себя к антипатичным мне занятиям, к трудам, при которых, казалось мне, воображению суждено угаснуть. Мне больше посчастливилось, чем я того заслуживал, ибо приобретение всякого знания заключает уже в самом себе награду, и вместо того, чтобы отупеть при изучении чего-либо, к чему чувствуешь себя особенно непригодным, приобретаешь в этом гибкость, весь преобразовываешься, и никогда не умирающая в нас страсть влечет нас к предмету наших изучений. Теперь я понимаю, почему некоторые люди — да почему бы не назвать мне г. де-Вальведра — могли не превратиться в материалистов, изучая тайны материи. К тому же я частенько вспоминал то, что ты мне, бывало, часто говаривал. Ты находил меня чересчур пылким для того, чтобы из меня вышел писатель. Ты говорил мне, что я стану писать сумасшедшие стихи, фантастическую историю или бешеную, пристрастную, а следовательно, вредную критику. О, ты видишь, что я ничего не забыл! Ты говорил, что очень живучие натуры заключают часто в себе нечто роковое, что влечет их к излишествам и таким образом ускоряет их преждевременное разрушение. Что мне следовало бы послушаться того доброго совета, который отвратил бы меня от моего собственного возбуждения и направил бы в сферу серьезных и успокаивающих занятий. Что артисты часто умирают или чахнут в силу исключительно искомых ими и развиваемых волнений. Что зрелища, драмы, оперы, поэмы и романы для чересчур обостренной чувствительности только подливают масла в огонь. Наконец, что для того, чтобы стать артистом или поэтом, здоровым и остающимся в потомстве, следует чаще подкреплять логику, разум и волю в занятиях строгого порядка, и даже принудить себя к сухим корням учения. Я последовал твоему совету, не замечая, что я ему следую, а когда я начал собирать плоды своих учений, я нашел, что ты выставил мне эти изучения недостаточно прекрасными и привлекательными. А они до того привлекательны, мой друг, что в течение некоторого времени я стал относиться несколько свысока к искусствам воображения… Пыл новичка, который ты простил бы мне. Но теперь, продолжая наслаждаться, как артист, теми лучами, которые наука бросает на меня, я чувствую, что я больше никогда не отстану от отрасли познаний, возвратившей мне способность рассуждать и мыслить. А это неоценимое благодеяние, одинаково спасшее меня как от злоупотреблений, так и от отвращения к жизни! Ты знаешь уже, мой друг, что скоро истекает срок моего плена…

— Да, — заговорил он, — я знаю, что с помощью своего жалованья, очень долго незначительного, тебе удалось мало-помалу расквитаться с Мозервальдом, который основательно объявляет, что это с твоей стороны фокус и что тебе пришлось наложить на себя, особенно в первые годы, очень тяжелые лишения. Я знаю, что ты лишился матери, что ты все бросил для нее, ходил за ней с беспримерным самоотвержением. И что, видя своего отца очень старым, истощенным и бедным, ты с радостью, без его ведома, превратил в пожизненную ренту для него доверенную им тебе небольшую сумму, что позволило тебе удвоить его годовой доход. Я знаю также, что ты вел жизнь высоконравственную, и что ты сумел заставить ценить себя за свое знание, ум и деятельность до того, что теперь ты можешь претендовать на весьма почтенное и счастливое положение. Наконец, друг мой, по дороге сюда, я узнал и увидел, что работающие под твоим надзором рабочие любят тебя до обожания… что тебя немножко побаиваются… в этом нет ничего дурного, и притом ты друг и брат всех страждущих. Здесь все поют тебе хвалы по поводу одного недавнего поступка…

— Преувеличенные хвалы. Мне просто посчастливилось вырвать у смерти одно бедное семейство.

— С опасностью для своей собственной жизни, почти неминуемой опасностью! Тебя уже считали погибшим.

— Стал ли бы ты колебаться на моем месте?

— Не думаю! А потому я и не делаю тебе комплиментов, а только констатирую, что ты неуклонно следуешь своему долгу. Ну, это хорошо. А теперь поцелуемся, меня ждут.

— Как, я не увижу твоей жены и детей, которых я еще вовсе не знаю?

— Моей жены и детей здесь нет. Детвора не оставляет надолго дедушкину школу, а мать не оставляет их ни на час.

— Ты сказал мне, что ты с семьей.

— Это просто манера выражаться. Я с родственниками, с друзьями… Но я прощаюсь с тобой ненадолго. Я отвезу всю свою компанию в Женеву и через шесть недель вернусь за тобой.

— За мной?

— Да. Ты будешь свободен?

— Свободен? Нет, я никогда не буду свободен.

— Конечно, тебе никогда нельзя будет ничего не делать, но ты свободен трудиться, где тебе будет угодно. Через шесть недель истекает срок твоего условия с компанией, где ты служишь. И вот я явлюсь тогда к тебе с проектом, который, быть может, улыбнется тебе, доставит тебе серьезные занятия в твоих теперешних вкусах и приблизит тебя ко мне и к моему семейству.

— Опять сблизиться со всеми вами? Ах, друг мой, вы там чересчур счастливы для меня! Я никогда не думал о возможности этого сближения, которое стало бы напоминать мне ужасное для меня прошлое: этот город, и этот дом!..

— Ты будешь жить не в городе и никогда более не увидишь этого дома. Мы его продали и он снесен. Мои старые родители сначала жалели о своих привычках, но теперь они уже ни о чем не жалеют. Они живут у меня, в деревне, в удивительно живописном месте на берегу Лемана. Отныне мы не ютимся более в чересчур тесном помещении для нашей увеличившейся семьи. Отец мой занимается только с моими детьми, да с некоторыми избранными учениками, набожно приходящими учиться к нему. Я наследовал его кафедру. В моем лице ты видишь важного профессора наук, но занятого отныне одной лишь ботаникой исключительно. Ну, ну, довольно ты пожил в одиночестве! Пора покинуть твою пустыню. Предупреждаю тебя, что для полного счастия мне недостает тебя.

— Все это, конечно, соблазняет меня, друг мой, но ты забываешь, что у меня есть старый, больной отец, и что он живет еще более одиноко и печально, чем я. Все усилия вновь обретенной мною свободы должны сводиться теперь к моему сближению с ним.

— Я ничего не забываю, но говорю, что все может устроиться. Не отнимай у меня надежду и предоставь мне действовать.

Он расстался со мной, так сердечно обняв меня, что источник сладких слез, давно иссякнувший, снова открылся во мне. Я вернулся к своему делу, а несколько часов спустя в одной из моих мастерских я увидал мальчика лет 13 или 14, решительного и умного вида, как бы искавшего кого-то. Я подошел к нему и спросил, что ему надо.

— Ничего, — отвечал он мне с уверенностью, — я просто смотрю.

— А знаете ли вы, хорошенький барчонок, — сказал ему, шутя, старик рабочий, — что так смотреть на то, чего не понимаешь, не позволяется?

— А если я понимаю, — отвечал ребенок, — тогда что?

— А что же вы понимаете? — спросил я, улыбаясь его апломбу. — Расскажите-ка нам.

Он отвечал мне целой химико-физико-металлургической тирадой, так хорошо сказанной и составленной, что старик рабочий опустил от изумления руки по швам и застыл точно статуя.

— По какому руководству выучили вы это? — спросил я у маленького мальчугана, ибо он был мал ростом, плотно сложен и некрасив, но некрасив так оригинально и прелестно, что это сразу внушало симпатию к нему. Я рассматривал его с таким волнением, которое доходило до дрожи. У него были прекрасные глаза, немного различные, что придавало ему два профиля разных выражений, один добродушный, а другой насмешливый. Нос был чересчур длинен и тонок, но полон смелости и ума. Цвет лица его был смуглый, свежие губы открывали крепкие зубы, странно расположенные. В улыбке было что-то нежное и вызывающее, какая-то смесь уродства и прелести. Я почувствовал, что люблю его, и хотя все существо мое было сильно потрясено, я почти не удивился, когда он мне отвечал: