— Дорогая дочь моя, — продолжал Вальведр, — вы обещали мне думать о смерти, не иначе как о чем-то, свершение чего одинаково случайно как для вас, так и для всех нас. Час этого перехода всегда неизвестен, и тот, кому кажется, что он наступает для него, может быть от него дальше, чем тот, кто о нем не думает. Смерть повсюду и всегда, подобно жизни. Они идут рука об руку и работают совместно по предначертанию Бога. Вы как будто верили мне сейчас, когда я говорил вам, что все хорошо, потому что все снова возрождается и вновь начинается. Разве вы мне больше не верите? Жизнь есть стремление ввысь, и это вечное стремление к состоянию лучшему, чистейшему и божественнейшему, всегда приводит ко дню того сна, что зовут смертью, и которое есть обновление в Боге.
— Да, я поняла, — отвечала Алида. — Да, я увидала Бога и вечность за твоими таинственными словами!.. Ах, Франсис, если бы вы слышали его сейчас, и если бы я слушала его раньше!.. Какое спокойствие внушает он вам, какое доверие умеет пробуждать в вас! Доверие, да, вот что он говорил, надо верить в свое собственное доверие!.. Бог есть высшее прибежище. Ничто после жизни не может представлять опасности для доверяющейся и отдающейся души, ничто не может быть карой и бесчестьем для той, которая понимает добро и разочаровывается в зле!.. Да, я спокойна!.. Вальведр, ты исцелил меня!
Она замолкла и задремала. Легкий пот, все более и более холодный, смочил ее руки и лицо. Так она прожила, без голоса и почти без дыхания, до следующего дня. Когда мы обращались к ней, по ее губам мелькала бледная и печальная улыбка. Нежная и разбитая, она старалась дать нам понять, что она рада видеть нас подле себя. Она подозвала Мозервальда взглядом и взглядом же указала ему на свою руку, чтобы он пожал ее в своей.
Над морем величественно поднималось солнце. Вальведр раздвинул занавески и указал на него жене. Она еще раз улыбнулась, как бы говоря ему, что это прекрасно.
— Вам хорошо, не правда ли? — сказал он ей.
Она знаком ответила, что да.
— Вы спокойны, исцелены?
Она утвердительно кивнула головой.
— Вы счастливы, вам легко? Хорошо дышится?
Грудь ее поднялась без усилия, точно чудесно облегченная от тяжести агонии.
Это было ее последним вздохом. Вальведр, чувствовавший его приближение и отдаливший его грозное предчувствие от больной своим убежденным и радостным видом, поцеловал умершую долгим поцелуем в лоб и в правую руку. Он надел на свой палец обручальное кольцо, которое она давно уже перестала носить, но которое накануне снова надела. Затем он вышел, заперся на задвижку в гостиной и скрыл от нас зрелище своего горя.
Я его больше не видал. Он переговорил с Мозервальдом, который взялся выполнить его планы. Он попросил его велеть набальзамировать и перевезти тело его жены в Вальведр. Он извинялся передо мной, что не прощается со мной, и сейчас же уехал, и никто не знал, по какой дороге, сушей или морем. Он, без сомнения, отправился почерпать у высоких зрелищ природы силу перенести удар, нанесенный его сердцу.
Мне хватило ужасного мужества помочь Мозервальду исполнить возложенную на нас погребальную задачу: жестокое терзание, на которое разбитая душа оказывалась обреченной душою крепкой! Вальведр оставлял мне труп своей жены, отняв у меня в последнюю минуту ее сердце и доверие.
Я проводил священные останки до Вальведра. Мне захотелось снова взглянуть на этот дом, навеки опустевший для меня, на этот по-прежнему веселый и великолепный сад, даже при тишине смерти, на эту торжественную тень и серебристое озеро, напоминавшие мне такие пламенные мысли и такие пагубные мечты. Я взглянул на все это ночью, не желая быть никем замеченным, чувствуя, что я не имею права преклонять колени на могиле той, которую я не мог спасти.
Там я простился с Мозервальдом, который хотел удержать меня при себе, заставить меня путешествовать, развлекать меня, обогатить меня, женить, словом, все на свете!
У меня больше ни к чему не лежало сердце, но у меня был еще долг чести на совести. Я был должен более 20 тысяч франков, которых у меня не было, и был должен их именно Мозервальду. Я и не заикнулся ему об этом, потому что он искренне оскорбился бы на это или нашел бы для меня средство уплаты ему, сплутовав сам с собой. Мне следовало подумать о том, чтобы заработать эту сумму, пустяшную для него, но огромную для меня, не имевшего никакого заработка, и тяжело лежавшую на моей совести и на моей гордости.
Я был до такой степени подавлен нравственно, что чувствовал себя неспособным ни на какую работу воображения. К тому же я чувствовал, что для восстановления моей чести мне следует зажить жизнью суровой, уединенной и строгой. Соревнования и случайности жизни литератора не подходили своими волнениями к тяжести лежавшего на мне горя. Я совершил огромное преступление, повергнув в отчаяние и в смерть бедное слабое и романтическое создание, которое я не сумел исцелить, потому что был сам чересчур слаб и романтичен. Я принудил ее порвать семейные узы, которые она, правда, недостаточно уважала, но которых она без меня никогда, пожалуй, не порвала бы открыто. Я, правда, сильно любил ее в продолжение ее мученичества и не добровольно оказался не на высоте этого страшного испытания. Но я не мог забыть, что в день ее похищения я больше поддавался гордости и мести, чем любви. Оглянувшись таким образом на самого себя, я впал в уныние. Гордость во мне исчезла, но увы, какой ценой я заплатил за свое исцеление!
Прежде чем расстаться с окрестностями Вальведра, я написал Обернэ. Я открыл ему самые глубокие тайники моего горя и раскаяния. Я рассказал ему все подробности этой тяжелой истории. Я обвинял себя беспощадно и делился с ним своими планами искупления. Я хотел вернуть когда-нибудь себе его потерянную дружбу.
Я писал это письмо в продолжение тридцати часов, и слезы ежеминутно душили меня. Мозервальд, думая, что я уехал, отправился снова в Женеву.
Когда мне удалось точно дополнить свой рассказ и пояснить свою мысль, я вышел, чтобы проветриться, и, незаметно для себя, машинально, я направился к скале, где в прошлом году завтракал с Алидой, живой, решительной, вставшей с зарей и примчавшейся туда на гордой, ретивой лошади. Я захотел перечувствовать ужас своего страдания. Я обернулся, чтоб взглянуть еще раз на виллу. Мне пришлось идти два часа по отвесной и утомительной дороге, а, в сущности, я был еще так близко от Вальведра, что различал там малейшие подробности. Каким я был гордым и счастливым на этом месте! О какой будущности любви и славы мечтал я здесь!
Ах, горемычный поэт, подумал я, не воспевать тебе больше ни радость, ни любовь, ни горе! Не найдется у тебя больше рифм для этой катастрофы твоей жизни! Нет, слава Богу, ты еще не дошел до такой сухости. Стыд убьет твою бедную музу: она потеряла право жить!
Отдаленный звук колоколов заставил меня вздрогнуть: эго был похоронный звон. Я поднялся на самый высокий уступ скалы и различил печальную процессию, тянувшуюся к замку черной линией. Окрестные крестьяне отдавали последний долг бедной Алиде. Ее опускали в могилу под сенью ее парка. Несколько карет обличали присутствие немногих друзей, сожалевших о постигшей ее судьбе, не зная правды, ибо тайна наша была тщательно сохранена. Все думали, что она умерла в Италии, в каком-то монастыре.
В течение нескольких мгновений я пытался сомневаться в том, что видел и слышал. До меня доносилось пение священников, рыдания слуг, и даже, почудилось мне, крики детей. Или это был обман слуха? Но это было ужасно, а оторваться я все-таки не мог. И это длилось два часа! Каждый удар этого колокола падал мне на грудь и разбивал ее. Под конец я перестал ощущать что-либо, потому что упал в обморок. Я пережил вторично чувство смерти Алиды.
Пришел я в себя только уже к ночи. Кое-как дотащился я до Рокка, где вместо двух старых хозяев остался теперь один, так как жена умерла. Муж открыл мне дверь моей комнаты, не обращая на меня внимания. Он только что вернулся с похорон барыни и, сам овдовев только несколько недель тому назад, почувствовал, что раны его сердца снова открылись от этого зрелища, он был совсем убит.
Всю ночь я бредил. Утром, не сознавая где я, я попытался встать, и мне показалось, что после всех ночных видений передо мной опять новое видение. У стола, где я писал накануне Обернэ, сидел сам Обернэ и читал мое письмо. На его омрачившемся лице выражалось глубокое сострадание.
Он обернулся, подошел ко мне, снова уложил меня, приказал мне молчать, послал за доктором и проухаживал за мной несколько дней с удивительной добротой. Я был очень плох и ничего не сознавал. Меня истощил целый год пожирающих волнений и нестерпимые огорчения последних месяцев, огорчения без излияний, без отдыха и без надежды.
Когда опасность миновала, и мне было дозволено говорить и соображать, Обернэ сообщил мне, что, извещенный письмом от Вальведра, он приехал с женой, свояченицей и двумя детьми Алиды на ее похороны. Затем все семейство уехало назад, но он остался, догадываясь, что я должен быть поблизости. Он стал меня повсюду разыскивать и, наконец, нашел очень опасно больным.
— Я прочел твое письмо, — добавил он, — и доволен тобой, насколько это возможно после всего случившегося. Теперь надо настойчиво продолжать и снова приобрести, не мою дружбу, которой ты никогда не терял, а собственное свое уважение. Вот, взгляни, это ободрит тебя.
И он показал мне отрывок из письма Вальведра.
«Следи за этим молодым человеком, — писал он. — Узнай, что он делает, и опасайся первого отчаяния. В него тоже ударила молния! Он сам навлек ее на свою голову, но теперь, поверженный в прах, он имеет право на твои заботы. Он самый несчастный из всех, не забывай этого, и это потому, что он не заблуждается на счет совершенного им злого дела!