Изменить стиль страницы

Потом это уже стало нормой — постоянное, никогда не уходящее, не отпускающее тебя ни днем ни ночью ощущение голода или «подголадывания» в лучшем случае, перманентного недоедания. Мечты — только о хлебе, только о картошке. На Патриарших прудах, на развалинах разбомбленного, сгоревшего дома я нашел полуобгоревшую довоенную «Книгу о вкусной и здоровой пище» и в течение всей войны время от времени погружался в чтение: там описывались блюда, о которых я вообще никогда не слышал, а в голодное время это был какой-то мазохизм, самоистязание, но я читал и читал…

Уже позднее, когда я работал в «Теплосети Мосэнерго» и получал карточку, полагавшуюся рабочим «горячего цеха» — килограмм хлеба на день, килограмм мяса на месяц, — а мать имела «служащую» карточку — пятьсот граммов хлеба на день, она скрупулезно взвешивала на весах хлеб, который я ежедневно получал за нее и за себя в булочной на Малой Бронной; она отделяла мою килограммовую порцию от своей. Я вначале протестовал, даже выбросил весы, но с матерью ничего нельзя было поделать, она отказывалась есть «мой хлеб», приобрела новые весы и отвешивала, отвешивала каждый день, чтобы сын съедал ровно вдвое больше, чем она. Мне иногда удавалось подрабатывать на разгрузке хлеба на железной дороге по ночам; денег за это не платили, и с собой уносить было нельзя, но можно было есть сколько хочешь во время работы, и вот тут мы наедались вдоволь. Помню, один здоровенный парень-украинец за ночь разгрузки съел четыре буханки по полтора килограмма. А картошка? Раз или два мне посчастливилось быть принятым в бригаду, разгружавшую вагоны с картошкой, там действовали такие же правила, что и при разгрузке хлеба. Половина бригады работала, половина ела картошку, которую варили без соли, потом менялись; за ночь мы, четверо, съели восемь ведер картошки.

Но это будет потом, а тогда, в декабре и январе, положение наше было критическим. Правда, после того как поставили кирпичную печь, можно было обогреваться: мы получали дрова, и я каждое утро, спускаясь во двор, колол топором поленья. Но с едой было все хуже и хуже. Мать, хотя и избежала высылки в Казахстан, все же числилась по паспорту немкой, и получить какую-либо работу ей, разумеется, было практически невозможно. До войны она работала секретаршей, делопроизводителем и еще кем-то, но во время войны какой кадровик возьмет на работу немку? Единственное, чего ей удалось добиться, — это того, что ее взяли на работу надомницей в пошивочную мастерскую. У нас была старая, еще дореволюционная швейная машинка «Зингер», и мать в течение всей войны, сидя дома, шила рубахи и кальсоны для солдат. Платили ей гроши, но зато она вместо иждивенческой карточки стала получать «служащую» — на сто граммов хлеба больше: 500 вместо 400. Однако я, несовершеннолетний, еще не имевший паспорта, получал иждивенческую карточку. Надо было что-то делать, чтобы хоть ноги таскать. Надо было найти работу. Какую — без паспорта?

Помог мне мой дядя, брат матери (он избежал депортации, так как у него в паспорте в графе «национальность» стояло не «немец», а «латыш»), у которого оказался знакомый, работавший директором магазина. Так, «по блату», в обход закона, я, несовершеннолетний, был принят грузчиком в магазин «Мясо» на Колхозной площади, около кинотеатра «Форум». Мясом там, конечно, в то время и не пахло, возили картошку, фасоль, свеклу, еще что-то. Итак, моя трудовая карьера началась в возрасте пятнадцати лет с грузчика — и довольно быстро закончилась: уже недели через три я отморозил себе ноги. Валенок мне не выдали, и в летних ботиночках на тридцатиградусном морозе я сидел в открытом кузове грузовика, возившего с базы в магазин продукты. Отморозил же я ноги тогда, когда грузовик сломался и не пришел вовремя на базу, и я три часа стоял, подпрыгивая, на морозе. К счастью, ноги удалось спасти, но больше я в магазин не вернулся, а поступил — опять-таки по знакомству — в мастерскую на Тверском бульваре, где делали ящики для мин. Я работал пильщиком на циркулярной пиле, но опять же через три недели вылетел оттуда пробкой, на этот раз по собственной вине: один из ребят, сколачивавших ящики, стащил у меня кусок черного хлеба, который мать дала мне с собой утром, чтобы я съел его вместо обеда. Потеряв свой обед, я в бешенстве ударил парня молотком по голове и был немедленно уволен, причем не успев получить за свою работу не только зарплаты, но даже продовольственной карточки, ради которой я, собственно, и пошел работать.

Третья моя работа была еще тяжелее: санитаром в военном госпитале на Басманной улице. Туда меня устроил сосед того же моего дяди, главный врач этого эвакогоспиталя; я соблазнился не только рабочей карточкой, но и обещанием врача, что я смогу подъедать пищу, остававшуюся после обеда раненых. В эвакогоспитале были в основном тяжелораненые, которых привозили с фронта, и большинство из них, полумертвых, почти не могли есть. Увы, меня обманули: я был коридорным санитаром, а всю еду, остававшуюся от раненых, подбирали санитарки, работавшие в палатах. Моя работа заключалась в следующем: утром я вместе с коридорным санитаром с другого этажа возил на тележке в госпитальный морг умерших; обычно умирали под утро, и каждый день, придя на работу, я обнаруживал несколько трупов солдат, всего на три-четыре года старше меня, с которыми я накануне разговаривал, расспрашивая их о делах на фронте. Сколько мертвецов я перетаскал за два месяца в морг, трудно подсчитать. Затем я возил раненых в операционную, ждал там, пока при мне им ампутировали ноги или руки, и вез их обратно. Потом возил раненых на перевязки. При всем этом я еще должен был мыть со шваброй коридор, а также носить тюки с бельем в другой корпус, в прачечную. Уставал я безмерно: можно себе представить, каково тощему, голодному пятнадцатилетнему мальчишке перекладывать с койки на тележку почти недвижимых мужчин. Еды от раненых, как я уже упоминал, мне не доставалось, в столовой кормили щами с полугнилой капустой и пшенной кашей, и я еле передвигал ноги. Однажды, когда я тащил в прачечную тяжеленный мешок с бельем, я упал от слабости, белье испачкалось в весенней грязи (был уже апрель 42-го года), сестра-хозяйка устроила жуткий скандал, я ответил ей — и потерял работу.

Работая санитаром, чего только я не наслушался! Вот когда я впервые по-настоящему понял, как идет война. Раненые — большинство были из-под Ржева, где немцы, отброшенные от Москвы, стояли насмерть, обороняя «линию фюрера», — рассказывали, как их гнали по открытому снежному полю под огонь немецких минометов. «Немец кладет мины в шахматном порядке, а нас гонят прямо пинками под зад — «вперед, так вашу мать, за Родину, за Сталина!». К вечеру, глядишь, от взвода никого уже и не осталось». Почти все были ранены в первый или второй день пребывания на фронте. Страшная судьба ожидала тех, кого санитары не успевали вытащить еще ночью, до рассвета: в светлое время никто уже не рисковал ползти за ранеными, и они отмораживали себе руки и ноги; до сих пор у меня перед глазами эти черно-лиловые пальцы — чуть дернешь их, и они отваливаются. Много позже я узнал, что подо Ржевом погибло около 800 тысяч наших солдат и офицеров.

Еще больше я был шокирован несколько месяцев спустя, когда уже работал в «Теплосети Мосэнерго» и в качестве помощника газосварщика был отправлен вместе с ним в Воронеж, чтобы участвовать в демонтировании оборудования тамошней теплоэлектростанции и привезти его в Москву: к Воронежу подошли немцы, это был июль 42-го. Пока мы доехали, Воронеж был уже почти полностью захвачен противником, а ТЭЦ, хотя и оставалась на том берегу речки, где наши войска держались, была разрушена артиллерийским огнем, так что демонтировать и увозить было нечего, и через день мы вернулись в Москву. Но за один день, что я провел там, я увидел нечто, глубоко потрясшее меня. Мой напарник-сварщик вместе со всеми сидел в подвале разрушенной электростанции, которая находилась под обстрелом, но я, движимый мальчишеским любопытством, в момент затишья выскочил на берег, где накануне шел бой: немцы переправились через речку, но были отброшены. Берег был усеян трупами; на июльской жаре лица мертвых были черными, огромными, страшно раздувшимися, стоял тяжелый смрад. На одного убитого немецкого солдата приходилось примерно пять наших…