Изменить стиль страницы

— А Белая Невеста у нас! — насмешливо протянула Нина. — А песни какие! — И сыпанула вполголоса:

Подружка-шаль, подружка-шаль,
Подружка — шаль пуховая.
Подружка, жаль, подружка, жаль
Мальчишку чернобрового.
Ой, как трудно в синем море
Мелкий камушек сбирать,
А еще трудней на сердце
Правду у милого узнать…

И тут я осекся. А потом нежданно-негаданно на меня смелость нахлынула:

— Нина, а почему вы одна? Где ж боевая взаимовыручка?.. Вижу: и губы, и глаза усмехаются.

— Как-нибудь и сама за себя постою! Атаку мою, гражданин форточник, вы уже испытали. Была и в обороне. Возвращаюсь вечером, а у нас в подъезде кто-то лампочку вывинтил. Видно, целоваться мешала. Поднимаюсь по ступенькам, а сверху тусклый свет. На площадке тень покачивается. Пригляделась — незнакомый красавчик. «Синьора! — говорит. — Пойдем на „Развод по-итальянски“. У меня два места! — Размахивает скомканными билетами, а от самого так ароматно несет! — Вот ключик! После кино — полная бутылочка и сладкая жизнь». «Погоди, дорогой, — отвечаю. — У меня своя бутылочка имеется». — Достаю из сетки наш тонизирующий напиток да как тресну по протянутым ручищам. А ему хоть бы что. «Не брыкайся, лошадка». «Ух, калека двадцатого века!» — И с лестницы спустила…

— С лестницы? — Мне почему-то стало зябко. — Да-а!.. Ну, этому-то киношнику туда и дорога. А все же боязно, Нина, с вами не только сидеть, но и стоять. Одно слово — казачка!

— А вы не бойтесь! — А сама непонятно улыбается. — Знаете, как папины бойцы до войны пели? «Нас не трогай — мы не тронем!» Ясно? И в монашки не собираюсь. Терпеть не могу кисло-сладких барышень. У них в глазах какая-то поволока. А меня отец звал Синицей-озорницей. Только моря его Синица не подожгла… — И почему-то замолкла. — Я и с мамой, гражданин форточник, воевала. Запрещала она мне, пионерке, в нашем саду загорать. «Ах, неприлично! Ах, что скажут соседи!» И написала я тогда на груди спелыми вишнями: «Протестую против домостроя!» А теперь ни мамы, ни отца… — Она поднялась. — Извините, разговорилась… Иной раз целый день молчишь за баранкой. — Усмехнулась. — Ну, если трусите со мной сидеть, тогда пройдемся. Что-то не сидится…

— Не сидится, — говорю.

16. Рассветное море

Вот не думал, что на рассвете берег такой просторный! Непривычно как-то, словно никогда тут не бывал.

Над притихшим морем курчавился легкий туман. Прибрежная галька, унизанная капельками росы, поскрипывала под Ниниными босоножками. А над тающими клочьями тумана, над синим морем сочно наливалась вишневая полоса. Уж не из тех ли спелых вишен довоенного детства?

— Смотрите! Смотрите!.. — В Нине проснулось что-то ребячье. — Где на дне водоросли — море синее, а где их нет — голубое. А вон там далеко-далеко — видите? — Ясная дорожка. Ее никто не делал, она из ясного камня. Сама в море убегает… — И так засмеялась, что на переносице лучистые морщинки сбежались. — Хотите — искупаемся?

— А что! — говорю. — Была не была!..

Эх, неприкаянная твоя душа! В эту минуту я готов был прыгнуть с ней в море с самой крутой скалы.

Но тут из туманной пелены перед нами выросла зеленая фигура, будто вырубленная из малахита. Это был рослый солдат в плащ-палатке, из-под которой выглядывало зоркое дуло автомата.

Нина побледнела.

— Товарищи отдыхающие! — раздался оглушительный бас. — Тут пограничная зона. Разве вам не говорили, что ночью и на рассвете…

— Мы новенькие, — соврал я.

Впрочем, я и в самом деле был почти новенький.

А Нина — ни звука. Опустила свою голову с толстенными белокурыми косами, побрела прочь от рассветного моря. Вдруг резко нагнулась, что-то подняла.

Я шел рядом. Гляжу: а у нее в руке ясный камушек с алой сердцевиной.

— В камушки, — говорю, — играете?

Молчит.

— Вы думаете, отчего он такой красный?.. — тихонько спросила Нина и сжала пальцы. — От матросской крови. От крови наших десантников…

Я не мог ее узнать.

— Крутятся тут летом среди честных людей всякие… — шептали с ненавистью ее губы. — А того не знают, сколько тут замечательных ребят полегло… Весь папин батальон…

— Нина! — пытался я, как мог, ее успокоить. — Зачем же вы так? Я, конечно, понимаю…

— Ничего вы не понимаете! — отрезала она. — И вообще, кто вы такой? Что вам от меня надо? Уйдите с моих глаз!..

— Нина! Да что ж это?.. — пробормотал я. — Что с вами?

— Ничего, — сказала она чуть спокойнее. — Просто этот часовой в душе все перевернул. Прощайте, Иван Иваныч! — И протянула мне руку. — Не сердитесь. Дружески не советую вам встречаться с человеком, который… который похоронил на суше отца, а в море жениха… Прощайте!

Молча положила мне в ладонь камушек и побежала прочь.

— Куда же вы? Вернитесь! Нина!..

Даже не оглянулась.

Строй темных тополей, словно шеренга морских десантников, скрыл от меня белую невесту. Только долго рассыпалась в донной, обманчивой тиши дробь ее несговорчивых босоножек: чок-чок-чок!..

Будто они мне в самое сердце норовили попасть

17. Удачное самоубийство

Думаю: «Куда ты заехал, Иван Шурыгин? Ты же солдат, а не крем-брюле!» Ух, и обозлился я на Раису Павловну!

— Все! Точка! — говорю. — Пускай товарищ Милованов водит ваш семейный танк! А я и пальцем к баранке не притронусь…

— Пожалуйста, Иван Иваныч! — усмехнулась моя ослепительная хозяйка. — А тебе, Петушок, пора в детский сад! Совсем с этими квартирантами… Вижу: нужна крепкая рука!

Пека в рев.

А я:

— Ладонь у вас шелковая, а рука железная! Прошу: не щипайте Петушка! Иначе будете вы, Раиса Павловна, без мотора! Попомните мои слова! Кудряш, Кудряш! Где ты?..

А она посадила скулящего Кудряша на цепь, а кольцо за бельевую проволоку зацепила. И осталось бедному Кудряшу курсировать по двору, что городскому троллейбусу.

Отчаянно ревущего Петушка мать поволокла в детский сад. И крикнула мне из оранжевой калитки:

— Иван Иваныч, даю вам двадцать четыре часа!..

— Зачем так много? — кричу ей вслед. — С меня и четырех минут хватит…

Четырех минут! «Ну, — думаю, шуруй, Шурыгин!» Схватил свой рюкзачок и бегаю по комнате. И вдруг так его рванул, что лямки отлетели. Эх, неприкаянная твоя душа!..

«Ничего! — думаю. — Помогу вам, Раиса Павловна, на прощанье найти планету Венеру! Помогу!..»

Сняв с себя широкий солдатский ремень, стал на табурет и подвесил себя тем ремнем под мышки за крюк в потолке. Шею рюкзачной лямкой обмотал, а другой конец — за крюк. Оттолкнул ногой табурет. Вишу, как парашютист на дереве. Жду. Язык высунул для наглядности.

Стук.

Я даже глаза зажмурил.

— Можно? — ласковый старушечий голосок.

Приоткрыл я один глаз: соседка. Та самая, которая породистому Раисиному петуху ногу подшибла, чтобы не вторгался на чужую территорию.

— Мож… — И попятилась. — Свят! Свят!..

Чуть дверь не вышибла.

Жду.

Слышу: опять дверь скрипнула. Гляжу: та самая старушенция. Крестится, окаянная, а сама на цыпочках к сундучку с ветчиной крадется.

— Господи помилуй! Пресвятая богородица! Прости мое прогрешение…

Заграбастала целый окорок, согнулась. Кряхтит, а тащит. Ой, люди-человеки!.. Тут я не стерпел. Спрашиваю с крюка:

— Что ж ты, Матвевна, на поминки ничего не оставила?

Грохнулся поджаристый окорок на пол. А старушка рядом лежит. Потом, вижу, подхватилась, как молодка, и — опрометью на веранду. Только я соседушку и видел. Дверь так и осталась настежь.

Гляжу: запыхавшаяся Раиса Павловна. Видать, испугалась, чтоб я ее «Запорожца» не угнал.

Я еще больше язык высунул.

Как увидала она меня в таком виде — схватилась за волосы и в голос. Растрепался ее химический стожок.