Изменить стиль страницы

Отметим также, что в данном контексте «ворона» могла пониматься, по-видимому, и как метафора «души»: при описании гибели корабля Одиссея о его погибших спутниках было сказано, что они носились по волнам, как вороны. Этой несообразной (поскольку вороны, как правило, по волнам не носятся) метафоре можно, однако, найти правдоподобное объяснение, – если предположить, что вороны в лесу у Калипсо (особо оговорено, что это именно морские вороны, которых «заботят морские дела») суть не кто иные, как души спутников Одиссея, пребывание которых на «острове смерти» представляется – ввиду предыдущих событий – вполне естественным.

Следует указать, что миф о «морских воронах» как о птицах, так или иначе связанных с царством смерти, существовал, по всей видимости, и в кельтской мифологии: персонаж по имени Морвран («Морской Ворон»), был сыном уже упоминавшейся нами Кэрридвен; если провести аналогию (на наш взгляд, вполне законную) между ним и Вороном – Сыном Моря (Вran vab Llur), хозяином валлийского загробного мира, символом которого была ольха, то станет возможным довольно тесное и перспективное в историко-мифологическом плане сближение образов Кэрридвен и Калипсо.

Линию рассматриваемого нами «траурного символизма» завершает описание луга перед пещерой Калипсо, «поросшего фиалками и сельдереем». «Меланхолический» облик первых и «меланхолические» ассоциации, связанные со вторым (сельдереем эллины украшали надгробные памятники, в связи с чем возникла даже поговорка «нуждается в сельдерее» – в смысле «дышит на ладан»), усиливают сумрачный колорит окружающего ландшафта. Однако «сумрачность» – состояние по определению двойственное; на острове Калипсо царят как бы «вечные сумерки», переходу которых в «окончательный мрак» препятствует внятное и подчеркнутое присутствие знаков жизни: виноградной лозы, обвивающей вход в пещеру Калипсо (символический комплекс, несомненно параллельный «растущей над водоворотом смоковнице»), и вытекающих из этой пещеры четырех ручьев «с прозрачной водою», – в последнем случае не кажутся произвольными ассоциации с четырьмя прислужницами Кирке, дочерьми «рощ, ручьев и священных потоков, стремящихся к морю», отмывавшими Одиссея от пыли и «снедающей душу усталости.

Сама Калипсо, как мы уже отмечали выше, является, по сути, не кем иным, как мифологическим двойником Кирке; в описании ее образа присутствуют все уже хорошо знакомые нам мотивы: она «прекрасно поет», она «ткачиха», ткущая для героя «новые одежды», она предлагает герою «омовение» и удостаивает его «своей любви» (символизм «пещеры» призван, очевидно, подчеркивать идею regressus ad uterum), наконец, она наставляет героя. Отметим также, что уже намечавшееся нами сближение Кирке и Афродиты – Астарты получит дополнительные основания, если мы расширим контекст за счет привлечения образа Калипсо; по поводу этой богини «Одиссея» особо отмечает, что эта подробность, будучи рассмотрена в плане «сакральной географии», недвусмысленно указывает на горы Ливана, являвшиеся одним из классических мест почитания Астарты.

Если перейти теперь к рассмотрению собственно сюжета мифа о Калипсо, нам придется констатировать наличие по меньшей мере двух его версий: «первоначальной» и «дошедшей до нас»; поскольку «первоначальная» версия является в некотором роде и более «правильной», рассмотрение мы начнем именно с нее.

В основных чертах эта версия, естественно, совпадает с реконструированным нами первоначальным вариантом мифа о Кирке и сводится к следующему: после того как Одиссей пробыл некоторое время на острове Калипсо, та отправила его «назад, в мир живых» – научила, как построить плот, «снабдила провиантом» в дорогу и объяснила, что плыть надо

так, чтоб Медведица Неба, морским непричастная волнам, слева была, –

или, говоря иными словами, на восток, из чего можно сделать вывод, что остров Калипсо находится на западе, – это единственный пункт, где данная богиня «противостоит» Кирке, остров которой, как должен помнить читатель, находится на востоке. Впрочем, речь в данном случае идет не столько о «противостоянии», сколько о взаимном дополнении: можно упомянуть, например, что в Египте «Хозяйкой Прекрасного Запада» называлась богиня Н.t-hr, тогда как Исида рассматривалась скорее как «Хозяйка Востока»; по сути, обе богини находились как бы «на разных полюсах», однако последнее обстоятельство ни в коей мере не являлось препятствием для их ритуального отождествления.

Добавим, что в первоначальной версии Одиссей изображался, несомненно, благоразумным и исполнительным «реципиентом» наставлений Калипсо; его возвращение домой, на Итаку (заметим, впрочем, что в исходном варианте речь вовсе не обязательно должна была идти именно об Итаке), произошло, соответственно, без каких-либо «занимательных шероховатостей», не столь уж и уместных в пространстве культового мифа. Вопрос о мотивации действий Калипсо в первоначальной версии, разумеется, не ставился и ставиться не мог; поступки богини «просто выражают ее природу», и для их объяснения не следует искать каких-либо внешних причин.

Теперь, если мы обратимся к «существующей версии», мы обнаружим в ней ряд довольно существенных несовпадений с реконструированным нами «оригиналом». В частности, мы можем прочитать, что Калипсо «чуть ли не силой» удерживает у себя Одиссея, а тот «плачет» и «просится домой к жене», – однако сентиментальность, заметим, почти всегда является верным признаком вырождения. Миф в его первоначальной форме был, несомненно, лишен этих мелодраматических эффектов – и не в последнюю очередь потому, что Калипсо и Пенелопа (напомним, что именно так зовут жену Одиссея) относятся к одной и той же категории мифологических персонажей, в пределах которой невозможно какое бы то ни было «соперничество»; в определенном смысле можно сказать даже, что Пенелопа и есть Калипсо.

В пользу этого утверждения (звучащего, разумеется, достаточно смело) может быть привлечена следующая аргументация: как и Калипсо, Пенелопа – превосходная ткачиха»; этого одного, разумеется, недостаточно для их отождествления, однако Пенелопа – ткачиха отнюдь «не простая». Как известно, во время отсутствия Одиссея ей весьма сильно докучали «всевозможные непрошеные женихи»; чтобы избавиться от их домогательств, она придумала следующий весьма специфический план: сообщив женихам, что выйдет замуж не раньше, чем соткет погребальные одежды для свекра, усердно принялась за работу, но при этом «каждую ночь, при свете факелов, распускала все сотканное за день». Выдумка оказалась на редкость удачной, поскольку с ее помощью Пенелопе удалось морочить женихов ни больше ни меньше как «целых три года».

Впрочем, видимое остроумие этой затеи вступает в противоречие с ее совершенно очевидной ненужностью: ведь Пенелопа ткала у себя в покоях, куда претенденты не имели права входить до приобретения ими «законного статуса», и следовательно, ни «ткать», ни «распускать сотканное» было вовсе не обязательно, поскольку ситуация позволяла ограничиться чисто вербальным обманом. Впрочем, даже если мы предположим, что женихи «настолько обнаглели», что начали уже прямо врываться в покои, затею Пенелопы все равно нельзя было бы признать эффективной – ведь реакция женихов в этом последнем случае была бы легко представима: «Вот, вчера начала ткать, а сегодня приходим – ничего нету», – и так в течение целых трех лет. Соперники Одиссея не являются, конечно, хрестоматийным примером проницательности и интеллекта, однако три года подобного обмана – это, пожалуй, все-таки чересчур много. И даже если мы предположим, что Пенелопа хотела обмануть не столько женихов, сколько служанок, из коих некоторые успели, как известно, с женихами «слюбиться», целесообразность ее затеи все равно будет казаться весьма спорной: ведь кому-кому, а служанкам должны быть знакомы «тонкости ремесла определенного рода». Иными словами, версия с «обманом женихов» не выдерживает никакой критики; перед нами – очевидная позднейшая интерпретация, к которой прибегли то ли «по неразумию», то ли в силу каких-либо иных, нам неизвестных, причин.