Изменить стиль страницы

«Подлог» заключается в резком смещении хронологических ориентиров: согласно Генону, описанная им традиция (разумеется, строго патриархальная) «стара как мир» и «даже еще старше»; по сути, она является «исконной» и, обладая «солидным возрастом», может претендовать, соответственно, и на «а6солготную правоту». Между тем достаточно открыть школьный учебник и найти в нем изображение одной из так называемых «палеолитических Венер», чтобы убедиться в том, что «исконность» отнюдь не относится к числу достоинств «мифологии бога». Решительно вся доступная нам на данный момент историческая информация свидетельствует о том, что по крайней мере до III тысячелетия до н. э. именно «мифология богини» была определяющим фактором человеческой цивилизации (нормальное развитие которой и после этого срока во многом зависело от того, насколько медленно «мифология богини» «сдавала свои позиции»); разговор о первоначальной традиции, таким образом, действительно возможен, но только вестись он должен отнюдь не в тех терминах, которые предлагает Рене Генон.

Поражает масштаб этой «первоначальной традиции»; для того чтобы читатель смог получить о нем представление, будет достаточно одного весьма выразительного примера. На Дальнем Востоке, на побережье Татарского пролива живет народ орочей, принадлежащий к тунгусо-маньчжурской языковой семье; возможность каких-либо исторических связей орочей с греками, пеласгами или любым другим народом средиземноморского ареала является, как нетрудно представить, до крайности маловероятной. Тем не менее вот предание, записанное этнографом в орочском поселке Вал.

«Ушли как-то раз охотники в море нерпу бить. Вдруг – туман. Заблудились, куда плыть – не знают. Долго так плавали. Туман разошелся. Смотрят – земля. Думают – Сахалин. К берегу пристали. Смотрят – красивая девушка за водой идет. Один из лодки выскочил – и за ней. Пропал. Другой за ним пошел – тоже пропал. Так все пропали. Только два старика остались. Потом узнали: тех молодых девушка домой приводила, любовь предлагала. Раздвигала ноги – те между ног у ней и проваливались.

Старики дальше поплыли. Видят – юрта на берегу. Рядом рыба сушится. Там старик с женой жили. Охотников в гости позвали. Рыбой угостили, мясом, чаю тоже дали, Так три дня прошло. Охотники говорят: как нам домой попасть? Старик сделал для каждого по лодке и говорит вечером: ложитесь спать в лодках. Если услышите, как весла скрипят или разговаривает кто, – головы не подымайте. Как лодки к берегу пристанут, тогда выходите. Так домой попадете.

Так все и вышло. Охотники в лодки легли, слышат: еще кто-то сел, за весла взялись, разговаривают, от берега оттолкнулись. Тут охотники и уснули. Проснулись, смотрят – берег какой-то. Вышли на песок, а там неподалеку дети играли. Охотники спрашивают: вы чьи? А те говорят: наши отцы уплыли бить нерпу, так и пропали. Давно это было. Тут поняли охотники, что это их дети. Домой пришли. Видят, жен их взяли себе младшие братья. Однако жены мужей признали, братьев младших выгнали. Снова с мужьями жить начали. Охотники те шаманами стали».

Только крайне невнимательному читателю нашего исследования данное предание не покажется хотя бы «странно знакомым»; все прочие без труда усмотрят в нем сокращенный вариант «Одиссеи», с некоторыми весьма любопытными и явно указывающими на «более архаическую стадию» вариациями. Тема «незнакомой земли, к которой пристают сбившиеся с пути мореплаватели», и «девушки, идущей за водою», уже знакома нам по мифу о лестригонах, причем мотив «северной людоедки» разработан с использованием более реалистического и, следовательно, более архаического символизма regressus ad uterum. В гостеприимных «старике со старухой», отправляющих охотников домой, нетрудно узнать феаков «как повелителей царства душ» (в этом контексте особенно примечателен запрет «подымать голову во время пребывания в волшебной лодке»); мотив восстановления супружеских и отцовских прав «вернувшегося Одиссея» (вернее, «двух Одиссеев», поскольку в данном случае мы имеем дело с «раздвоением образа») вообще едва ли нуждается в каких-либо особых комментариях.

Таким образом, можно говорить о некой единой «пра-Одиссее», географическая распространенность которой очевидна, но едва ли может быть объяснена на нынешнем уровне знаний: подобный эпос мог сложиться только у сугубо «морского» народа, но представить единую морскую цивилизацию, существовавшую некогда «от Эгейского до Охотского моря», и сохранить при этом минимум научной трезвости весьма трудно.

Однако подобные вопросы находятся уже далеко за рамками настоящего исследования; в данном случае важно отметить только то, что традиция, существовавшая некогда в столь глобальных масштабах, не могла да и не может исчезнуть бесследно (поскольку, по сути, это означало бы одновременное исчезновение и «человека как вида»). Другое дело, что «уровень представительства» этой традиции различается в разных культурах, иногда обнаруживая устойчивое стремление к нулю (как, например, в странах ислама), иногда, наоборот, оставаясь относительно высоким (как в Европе и Индии).

Впрочем, для отечественного читателя наибольший интерес с этой точки зрения должна представлять, по-видимому, Россия, и здесь мы хотели бы привести выразительный пример характерной для нашей культуры устойчивой (пусть нередко и «подсознательной») «верности традиции». К числу безусловных ценностей (намного более значительному, чем это считается удобным признавать ныне), созданных во времена так называемого «тоталитарного коммунистического прошлого», должен быть с полным правом отнесен снятый в семидесятые годы фильм «Ирония судьбы, или С легким паром!», ежегодный и приуроченный к «сакрально значимой дате» «общенародный просмотр» которого давно уже превратился в своеобразный неофициальный ритуал, играющий, на наш взгляд, немаловажную роль в сохранении и возобновлении необходимой для нашего этноса «жизненной силы». Интуитивно это, как думается, понимают многие, но нам хотелось бы дать этому феномену и чисто логическое обоснование.

Фильм «Ирония судьбы» примечателен (и даже поразителен) тем, что отраженная им реальность имеет отчетливо выраженный «матриархальный» характер. Главный герой, как внятно подчеркивается с первых же кадров, живет «вместе с мамой», – об отце его не сообщается ничего, и, следовательно, для пространства фильма данная родственная линия является несущественной; точно так же «с мамой» и «6ез отца» живет и главная героиня фильма. Далее мы узнаем, что «мама» героя является, помимо всего прочего, еще и «мировой мамой», – что допустимо понимать не только как «оценку», но и в более широком смысле, сопоставимом, например, с индийским Jaganmata. В эхом контексте весьма примечательно нежелание героя выходить за пределы «мира»: «Кто будет обо мне заботиться лучше, чем ты?» – с такими характерно «неидеалистическими» словами обращается он к «мировой маме».

Отметим далее ярко представленную в фильме тему «бани», тесно перекликающуюся с мотивом «омовения» в «Одиссее»: в обоих случаях мы имеем депо с ритуалом, причем в фильме тема «бани» еще и весьма удачно увязана с «Новым годом», широко распространенным символическим эквивалентом «новой жизни» (характерна настойчиво повторяемая фраза: «Понимаете, у нас такая традиция: каждый год, тридцать первого декабря...»). Необходимо напомнить также и о последовавшем за «баней» «ночном путешествии во сне в беспамятстве» (самолет, доставляющий к цели почти «во мгновение ока», можно, на наш взгляд, признать если не «идеальной», то, по крайней мере, вполне допустимой заменой «кора6ля феаков»), равно как и о характерном «забвении» героем всего, что связано как с «ситуацией перехода», так и с непосредственно следующим за нею этапом («Но как вы вышли из самолета, вы должны же помнить?» – «Помнить должен. Но не помню»).

В сцене пробуждения героя особая роль отведена воде: выше мы уже упоминали о египетском изображении богини священного дерева, угощающей души (из сосуда, кстати говоря, довольно близко напоминающего чайник) «напитком жизни», – мы не уверены, что создатели фильма имели в виду именно это изображение, однако его смысловое сходство с горячо любимой русским зрителем сценой пробуждения Жени Лукашина» является достаточно выразительным, тем более что отнюдь не забыто и само «священное дерево», которым, правда, на сей раз является не «смоковница», а «новогодняя елка». Что же касается самого героя в данной сцене, то, хотя и нельзя утверждать, что он, подобно Одиссею в эпизоде с Навсикаей, вовсе «лишен одежд», нельзя также никоим образом утверждать и обратного, – состояние, в котором он пребывает, есть состояние в некотором роде «младенчески-привольное», и в своей «сугубо минойской горизонтальности» оно предельно далеко от любых жестких, иерархических «вертикальных»