Изменить стиль страницы

— Мой любимый мотивчик, — удовлетворенно сказал он и стал напевать: «Unter der Laterne».

Справа, над холмом, снова появились два самолета. Они летели прямо к деревне, но вдруг переменили курс и устремились влево, на косогор. Это были те самые истребители, что четверть часа назад обстреляли деревню.

Трое гитлеровцев на лужайке замерли, потом кинулись назад к лесу. Но лес был далеко, а кругом ни единого кустика. Капитан втянув голову в плечи, побежал в гору. Нитрибит распластался на дороге, шедшей по ложбине, весь сжался в комок, уткнулся лицом в пыль, зажмурил глаза и прислушивался к нарастающему реву мотора. Бент побежал наискосок по лужайке, озираясь на приближавшиеся самолеты.

Истребители мчались прямо на холм, казалось они вот-вот разобьются, но, подлетев совсем близко, самолеты взмыли кверху, а из-под их крыльев снова сверкнуло короткое пламя. Пули зарывались в пыль, между Нитрибитом и Кизером, образуя ряд маленьких воронок.

Нитрибит резко дернулся, перевернулся сначала на спину, потом снова на живот, ткнулся в сторону, сполз вниз, уже непривычно расслабленный и тихий, кулаки у него были сжаты, остекленевший взгляд широко раскрытых глаз устремлен в небо. Кизер споткнулся, пробежал еще три-четыре шага, потом припал на одно колено и силился встать. Он пытался поднять безмерное бремя, которое легло между его лопатками, но оно свалило его, и Кизер ткнулся лицом в землю.

Самолеты скрылись за лесом. На широкой поляне сразу стало тихо, ослепительное солнце, похожее на большой пылающий глаз, поливало ее своим светом.

Бент остановился и обернулся. Сердце у него бешено колотилось, ноги подкашивались, лицо и шея покрылись потом, обезумевшие глаза покраснели, широко раскрытым ртом он жадно ловил воздух. Заметив неподвижных Кизера и Нитрибита, Бент как-то сразу осознал, что он единственный остался в живых, и острое чувство радости пронизало его. Да, но самолеты могут еще вернуться, тотчас спохватился он и опять из последних сил побежал под гору, падая и снова поднимаясь. Он пытался дрожащими пальцами расстегнуть и сбросить мундир, но это не удавалось, и Бент, ни на секунду не задерживаясь, сорвал лишь воротничок и отшвырнул его вместе с фуражкой. В голове у него стучала кровь, в ушах гудело, но одна неотступная мысль гнала его вперед: надо спастись, нельзя погибнуть, как те двое, надо добежать до леса. На бегу он вспоминал бога, Эрику, свой сгоревший дом и дачу в горах, и думал, что Кизеру и Нитрибиту уже не бывать у него в гостях. «Только я спасусь, — мелькало в его обезумевшем от страха мозгу. — Только я один, только я…»

Но вдруг шум в ушах был заглушен другим звуком, мощным, нарастающим. Бент остановился и повернулся лицом к холму. С бирюзового неба истребитель пикировал прямо на него. У фельдфебеля замерло сердце, страшный жар во всем теле внезапно сменился ознобом, словно он в мокрой одежде стоял на ледяном сквозняке. Ему казалось, что самолет приближается страшно медленно и что можно бы легко и не спеша добежать до первых домиков деревни. Эта мысль наполнила его неистовой злостью. Выхватив пистолет и захлебываясь от ярости, Бент выстрелил всю обойму в налетающего хищника и, отбросив оружие, закрыл лицо руками.

Две пули вырвали клочки травы в нескольких шагах от него и скосили толстый стебель репейника.

Третья размозжила ему череп.

4

Рота отдыхала в лесу, на вырубке, освещенной низким послеполуденным солнцем. Парни лежали под деревьями, только Станда ковылял по траве, размахивая руками, как раненая птица, которая хочет, но не может взлететь, и щурил подслеповатые глаза.

— Ты что-нибудь видишь там, внизу? — спрашивал он Кованду, который глядел в долину, где теснились домики небольшого селения.

— Вижу все как на ладони, — отозвался тот, выплевывая разжеванный стебелек. — А почему ты спрашиваешь?..

— Почему? — задумчиво переспросил Станда, ероша волосы. — Видно ли, что там чешский край, наша родина? Не похож он на немецкий?

— Еще бы! Конечно, не похож! — ответил Кованда. — Можешь головой ручаться, что он совсем непохож.

— А откуда ты знаешь?

Кованда с усмешкой взглянул на Станду.

— Будь у тебя очки, ты бы и сам увидел. Оно, конечно, там и деревья, и холмы, и дороги, и небо такие же, как в Германии. А все вместе — другое. Глазами этого, может, и не увидишь, приятель, а вот сердце чует.

Чуть подальше, под деревом, Карел совещался с Липинским.

— Как стемнеет, я пойду вниз в деревню, — сказал Липинский. — Погляжу, что там делается. Ведь мы даже толком не знаем, где мы. Может быть, уже в протекторате.

— Я пойду с тобой, — сказал Карел. — Одного я тебя не пущу.

Липинский усмехнулся.

— Не доверяешь?

Карел нахмурился.

— Глупости. Но мало ли что может случиться!

Фера распределил последние буханочки хлеба, сложенные штабелем на траве.

— Вот доедим их, тогда будем пастись, как кони.

Парни, лежа на траве, наблюдали, как Фера режет толстые ломти, а Ирка намазывает их тонким слоем повидла.

— Самое время покончить с этими немецкими буханками, — сказал Густа. — Завтра будем жевать чешский хлеб домашней выпечки. Не маршировать же нам еще неделю! Поглядите только на Станду, он еле волочит ноги!

Станда грустно усмехнулся.

— Мне уже лучше, — сказал он. — Если надо, могу дойти и сам, но только босиком.

— Не понимаю, в чем дело, — сказал Ота Ворач. — Идем столько дней, а ни одного солдата не встретили. Я думал, в лесах их полно.

— А что им тут делать? Если встретятся немецкие солдаты, значит неподалеку и другие.

— Какие другие?

— Откуда я знаю? Те, которые их гонят. От кого они удирают.

— Американцы? Цимбал пожал плечами.

— А может, русские?

— Сказал тоже! Здесь-то?

— Мне больше по душе русские, — продолжал Цимбал. — С ними легче договориться. А уж Гонзик — тот бы сразу заговорил по-ихнему… Интересно, где он сейчас…

— А разве ты сам не сумеешь поговорить с ними? На канале было много украинцев, я их отлично понимал, и они меня тоже.

— Когда двое хотят пожать друг другу руки, это можно сделать и без слов, — вставил Карел.

— Протянем ли мы когда-нибудь руку немцам? — размышлял Цимбал. — А?

— Спятил ты, что ли! — послышался голос из-за дерева. — Немцам! Этому не бывать.

— А почему бы и нет? — отозвался из-за кустов сонный голос. — Ведь они останутся нашими соседями, и нам всегда придется иметь с ними дело.

— А как же судетские немцы?

— Их надо выставить, да поскорей!

Кто-то вытащил губную гармонику и заиграл гимн «Где родина моя»; мягко пел негромкий голос гармоники. Ребята вполголоса, без слов подхватили родной напев, в их пении звучала грусть долгой разлуки и тоска по родной земле; парням вспоминалась целомудренная красота родины, ее весенних рассветов и алых вечерних зорь.

«Над Татрами» — заиграл Ота словацкий гимн, и у парней слезы навернулись на глаза.

— А ведь это Эдина гармоника, — вспомнил Карел, когда мелодия смолкла.

— Он оставил ее мне, — улыбнулся Ота. — Я верну ее, когда мы увидимся. Надо будет встретиться и с Гонзиком, для него у меня тоже кое-что есть, — похвастался Ота, потянул к себе тяжелый, битком набитый хлебный мешок, открыл его и осторожно вынул бумажный рулон.

— Ноты! Ноты Гонзика! Откуда они у тебя?

— Лежали в буфете, на рояле, — ухмыльнулся Ота. — Никто о них не вспомнил.

Смеркалось. Карел отошел от беседовавших товарищей и отыскал Кованду.

— Батя, мы с Липинским идем в деревню. Надо разузнать, что творится на свете. Дождитесь нас, мы недолго.

— Если там на вас кто поднимет руку, — не без тревоги сказал Кованда, — мы им пустим красного петуха. Так вы им и пообещайте.

Они тихо пошли по лесу, но расставленные Карелом дозоры все же заметили их, и он довольно усмехнулся.

— Глядите в оба, чтоб никто не застал нас врасплох.

К деревне они спустились по крутому склону. У шоссе лепилось десятка четыре усадеб, в домиках было тихо, в окнах не видно света, из труб не шел дым. Даже собака не тявкнула в темноте, когда Липинский и Карел подошли к деревне.