Изменить стиль страницы

— С чем ты к нам пришел? — осведомлялись они, сгрудившись вокруг стола.

— Я же хочу с вами жить по-хорошему, — начинал Олин. — Ведь безобразие творится в роте! Вы все, конечно, знаете, что вчера в конторе кто-то обрезал телефон и украл бланки для увольнительных. Это же глупо, без печати они все равно недействительны. А за такую проделку вся рота на две недели лишена увольнений в город. С какой стати всем страдать из-за того, кто выкидывает всякие такие штучки? От них ведь никакого проку! Вы наверное знаете, кто этим занимается. Так назовите его!

Староста восьмой комнаты Эда Конечный поторопился уверить Олина:

— Ну и удивил ты нас! Когда горбач лишил увольнительных всю роту, я страшно обозлился: вот, думаю, здорово живешь, ни с того ни с сего. А теперь я вижу, что это справедливая кара за вину одного олуха. Да он сам не понимает, что творит!

— Знал бы я, кто это делает, я бы сразу на него донес, — вставил шофер Петр. — Да еще и треснул бы хорошенько по шее.

— Ну что это за человек! — возмутился повар Йозка. — Как только он позволяет себе этакие возмутительные выходки против наших немецких братьев! Ума не приложу!

Тут Олин понял, что его разыгрывают. Он вскочил на ноги и стукнул кулаком по столу. За столом сидел Цимбал и брился. От удара зеркальце упало со стола и разбилось.

— Слушай-ка, Олин, — спокойно предупредил Цимбал, — завтра ты купишь мне точно такое зеркальце, а не то я тебе всю морду разукрашу. Стучать кулаком по столу можешь у капитана. Мы к этому не привыкли.

Олин доложил Кизеру, что найти виновника не удалось, но он, Олин, уверен, что бланки украл кто-то из восьмой комнаты. В комнате устроили обыск: ночью ребят выгнали в коридор, и солдаты два часа рылись в чемоданах и тюфяках, но ничего не нашли. Когда же Олин снова зашел в восьмую комнату, никто даже не поглядел на него. Ребята сделали вид, что не замечают «фербиндунгсмана». Олин страшно обиделся. Он стал упрекать ребят в недисциплинированности, сказал, что восьмая комната — самая распущенная, из-за нее неприятности у всей роты, и грозил расселить их по другим комнатам.

Когда он замолк, Эда равнодушно спросил, глядя в окно:

— Ты все сказал?

— Думаю, этого достаточно.

Эда повернулся к Цимбалу.

— Отвори-ка дверь. Проваливай. Надоел хуже горькой редьки, — крикнул он Олину.

В других комнатах ребята придумали новый способ изводить Олина, они то и дело требовали, чтобы он повел их на прием к капитану: каждый уверял, что это ему до зарезу необходимо. Одному за обедом досталась слишком маленькая порция мяса, другой получил телеграмму, что занемогла его бабушка, какая-то комната коллективно заявила, что им выдали водку с примесью воды, один не поладил с десятником, другой хотел получить казенные сапоги, а каптенармус ему отказал. Ребята то и дело требовали разных справок, подтверждений, обещаний, разрешений и прочего. Когда Олин отказывал им, уверяя, что с такими пустяками нельзя обращаться к капитану, ребята сердились, упрекали «фербиндунгсмана» в том, что он оторвался от товарищей, зазнался, заважничал, и разозленные отходили.

А капитан постоянно напоминал Олину, что в роте нет дисциплины, что такого-то видели в штатской одежде, хотя это строжайше запрещено, и то и дело приказывал «фербиндунгсману» навести порядок, а иной раз и найти виновного. Когда рота получала от батальона добавочную порцию курева, Олин охотно показывался в комнатах, намекая ребятам, что в этом есть и его заслуга; но нигде не встречал благодарности. Он очень обижался и жаловался капитану на свою трудную должность. Капитан иногда говорил, что понимает его положение и что Олин может всегда и во всем рассчитывать на поддержку начальства. Однажды он вызвал Олива к себе, в дружеской беседе они провели весь воскресный вечер и выпили три бутылки французского вина. Олин вернулся в комнату перед самым отбоем. На ногах он держался нетвердо и, пробираясь к своей койке, опрокинул ведро с водой на чисто вымытый пол.

Дежурил в комнате в тот раз Кованда.

— Ежели ты нажрался, — рассердился он, — оставался бы спать там, где тебя поили. Там тебе больше по сердцу, чем у нас.

— А мы без тебя скучать не будем, — зевнув, добавил Мирек, проснувшийся от грохота опрокинутого ведра.

Олин раздевался, сидя на койке. Он расшнуровал ботинки, бросил их на пол, вслед за ними полетели куртка, брюки и пояс.

Кованда подошел вплотную к его койке и, упершись руками в бока, приказал:

— А ну-ка, живо, слезай с койки да прибери за собой. Я всякому пьянчужке не слуга.

Олин спокойно улегся.

— Какое тебе дело! — отмахнулся он. — Мне до тебя тоже дела нет.

— И зря! — сердито отрезал Кованда. — Ведь ты фербиндунгсман.

Своими сильными руками он стащил Олина с койки. С того сразу весь хмель соскочил. Заметив любопытные взгляды, Олин разъярился.

— Только тронь меня еще раз! — закричал он. — Пожалеешь! — Дрожа от ярости, он шарил на своей полке. — Только посмей, я пырну тебя ножом.

Кованда хладнокровно ухватил его за правую руку, и нож со стуком упал на пол.

— Неохота, да придется… — процедил Кованда и влепил Олину увесистую пощечину, потом схватил его в охапку и швырнул на верхнюю койку. — А теперь я за тобой приберу… — заключил он, — чтобы ты знал, как я тебе сочувствую.

Держась рукой за покрасневшую щеку, Олин злобно смотрел, как Кованда складывает его обувь и одежду.

— Погодите, я с вами разделаюсь! — грозил он, и в его голосе слышались злые слезы. — Я о каждом из вас знаю столько, что капитану хватит и половины. А я ему со временем выложу все. Все!

Кованда, стоя около койки, схватил Олина ручищей за лодыжку.

— Это случится в первый и последний раз в твоей жизни, голубчик, — медленно сказал он, бросив на Олина взгляд из-под косматых бровей. — В первый и последний. Уж мы об этом позаботимся. Заруби себе это на носу.

В комнату вошли Нитрибит и Миклиш.

Кованда отрапортовал:

— Цимр цвельф. Фир ун цвайцик ман. Олес орднунк[55].

Нитрибит рассеянно оглядел комнату.

— Gut, — сказал он. — Gute Nacht, — и вышел.

Ребята лежали на койках и молча глядели на Олина. Кованда, не торопясь, раздевался, а Фрицек, чья койка помещалась около выключателя, ждал, чтобы погасить свет.

— Был у меня приятель… — вдруг заговорил Гонзик, и все оглянулись на него. — Был у меня приятель, сын чеха и немки. Отец его держал небольшую лавку. Впрочем, жили они безбедно и даже считались в нашем городе зажиточными людьми. Мой приятель, по примеру отца, был чешским патриотом, состоял в Соколе и в скаутах. Мать не вмешивалась в его воспитание, она была тихая, славная женщина, по-чешски говорила очень плохо.

Потом пришли немцы. И эта тихая, мирная женщина в мгновение ока стала завзятой нацисткой. Она жестоко поссорилась с мужем, и он той же ночью бежал из города. Мой приятель остался с матерью, она уговорила его. Однако он полностью не примирился с нацизмом и вечно корил себя своей слабостью. Как немец, он был призван в армию, участвовал в походе во Францию. Он писал мне, и каждое его письмо кончалось словами: «Прости меня, простите меня вы все. Я сам себе злейший враг».

Потом его послали на русский фронт, там он погиб. Перед смертью он написал матери прощальное письмо, сообщая, что добровольно идет на смерть, потому что чувствует себя чужим среди немцев и проклинает тот день, когда уступил матери.

Мать не вынесла нервного потрясения. Ее единственный сын был убит, а муж, которого по ее доносу арестовали в протекторате, умирал в концлагере. Она заперлась в своем домике и неустанно молилась, а потом на каком-то празднестве публично растоптала германский флаг и оплевала бюст Гитлера. Ее отправили в сумасшедший дом.

Ребята тихо лежали на койках и внимательно слушали Гонзика. Фрицек опустил руку, которую держал на выключателе, и задумчиво смотрел на лампочку под потолком.

Хмельной Олин приподнялся и сел на койке. Волосы у него свесились на лоб, налитыми кровью глазами он уставился на Гонзика.

вернуться

55

Комната двенадцать, двадцать четыре человека. Все в порядке (ломан. нем.).