Изменить стиль страницы

Глава двадцать первая

В ручье плавала половинка луны. На берегу, окутанный ночной, прохладой, горел костер. Рыжеватое пламя торопливо обгладывало сухие ветки, и они, потрескивая, никли на огнедышащей груде углей.

Николка сидел рядом, подобрав под себя босые ноги, и весь поглощен был звуками зажатой в коленях балалайки. Струны, звонко и ясно выговаривали под его грубыми от работы пальцами несложный мотив частушки,

По лугу, со стороны хлебов, доносились шорохи и пофыркивание спутанных лошадей. Заслоняя долговязой фигурой яркие звезды, на холме показался Франц. Он подошел, кинул уздечки на землю; сочувственно приметил босые ноги Николки.

— Зимно?

Парнишка крутнул головой.

— Ни капли. До самых морозов босиком езжу в ночное. А застыну — подниму лошадь и на то место сяду. Под лежачей лошадью земля горячее печки. Ты, камрад, сыграешь?

Военнопленный усмехнулся. Ему было забавно слышать в устах мальчугана чужое для русского языка слово «камрад», и он сказал, присаживаясь рядом:

— Майстер работайт карашо. Мюзикант играйт карашо.

Балалайку сделал пареньку Франц в свободное от работы время. Они крепко дружили, несмотря на разницу в годах. У себя на родине мадьяр считался хорошим столяром, но годы мировой бойни оторвали его от привычного занятия, и теперь он с нескрываемой гордостью поглядывал на предмет своих умелых рук.

Дружба у хозяйских батраков возникла не сразу. Когда Афонюшка привез из города военнопленного, Николка встретил этого чужестранца с глупым высокомерием и насмешкой. Дело в том, что мадьяр начал чего-то требовать от Бритяка и вдруг отказался работать. Выяснилось: он не желал есть обычную кулацкую пищу—черный хлеб с луком и кислый квас.

Николка, раскидывая в поле навоз, страдал от сильной изжоги… Но вместо того, чтобы понять Франца, разозлился.

— Ишь, какой! — дразнил он, показывая язык. — Сала тебе, масла! Яичницы захотел!

Вспышка безрассудной ярости долго мучила паренька. Вечером он увидел, как мадьяр сидел на рубеже, печальным взглядом провожая огненную колесницу заката… Быть может, загнанный на чужбину невольник вспоминал родные края, близких сердцу людей, и слезы тихо стекали по его смуглым щекам. Николке стало жаль этого человека и стыдно за свой поступок. Вернувшись домой, он стащил из Бритякова амбара кусок ветчины и поужинал вместе с Францем. Так завязалась дружба…

Струны весело бренькали, не мешая думать. В хлебах перекликались перепела. Франц приложил ладони ко рту, стал подзывать: «Пыть-пыль-вык! Пыть-пыль-вык!» Перепела умолкли. Через минуту один застучал в ближайшей меже.

— А Бритяк, кажись, выживет: земля не принимает сатанюгу! — сказал Николка. — Ох, помучил он на своем веку людей! Чего легче — лошадей на молотьбе, гонять? Нет, у Афонюшки на каждое дело своя думка; «Кнут в руке держи, а животину не трожь! Гони криком и свистом!» Так и свистишь до упаду.

— Погано, хозяин!

Николка бросил в огонь свежие сучья.

— А в старину, камрад, у пастуха Лукьяна бабку заставлял помещик Гагарин грудями щенков породистых кормить… Кормила, кормила, а свой ребенок тем временем помер с голоду. Бабка с горя бросила щенков — и бух в речку. Не тут-то было! Вытащили ее, голубушку, откачали, пропороли розгами, да и обменяли в имение к барину Шатилову на сортовой овес.

— Эо! Человек обменяйт на овес!

Распалившись, Николка вспомнил деда Викулу, запоротого карателями… Он передавал Францу все, что слышал от людей, но передавал так, словно был очевидцем. Глаза его горели, веснушчатое лицо бледнело и покрывалось потом.

— А Степана нашего царь боялся, — с гордостью заявил Николка. — Ей-богу, боялся. Не тронули братку! Только на Парамоновском руднике не дали работать…

Он жалел, что не умеет рассказывать, как Степан, приходивший иногда в ночное.

Николка ломал о колено сухой валежник.

— Камрад! А братка говорил нам и про Ленина…

— Ленин? — приподнялся мадьяр, блестя глазами. — Я знайт! Я слишаль… Камрад Ленин!

— Он за рабочих и крестьян, за трудовую силу!

Франц смотрел в огонь… Вспоминал о родине, о крошечном венгерском городке, где ждал его подрядчик. Он попал в плен к русским в начале войны и с беспокойством думал о будущем.

Заслышав плеск встревоженного ручья, Николка оглянулся.

— Кто-то еще приехал, — кивнул он белесой головой. Вброд переходила женщина, ведя за собой лошадь. — Настя, — узнал мальчуган и, отложив балалайку, пошел навстречу. — Я постерегу кобылу…

Он взял из Настиных рук повод, присел на корточки и спутал лошадь. Затем снял недоуздок и отогнал гнедашку к табуну, где слышался Мерный хруст и поскрипывание сочной муравы на зубах у животных.

Своим чутким, по-детски отзывчивым сердцем Николка разделял горе Насти… Он ненавидел Бритяков, и чем больше отец с матерью толковали о женитьбе Степана на Аринке, тем сильней огорчало это парнишку. Он знал о давнишней любви Степана и Насти, как знала вся Жер-девка, и не мог постигнуть, что им мешает теперь послать к дьяволу и Ефима и Аринку ради собственного счастья!

Настя смотрела мимо Николки, выжидательно-строгая, задумчивая.

— Вас тут двое?

— Мы всегда с камрадом. Посиди — картошка, вон, испеклась… Братка обещал прийти. Он страсть как любит печеную картошку!

Настя вздохнула. Подойдя к огню, села на разостланный Францем зипун, и чистое, со следами тайной муки, лицо ее зарумянилось… Бессонные ночи, упреки отца, жердевские сплетни — все отлетело прочь. Она слушала веселый наигрыш балалайки, не сводя широко открытых глаз с розовато-золотистых углей. Ждала Степана…

Сегодня Настя не могла усидеть дома. От Матрены дозналась она, что Ильинишна и Тимофей, желая удержать Степана дома и покончить с деревенскими злыднями, окончательно решили присватывать дочь Бритяка. Да и Степан, очевидно, не перечил воле родителей — встречался с Аринкой каждый день. Уложив детишек пораньше спать, Настя повела кобылу в ночное. Но, увидав костер за ручьем, на унизанной блестками росы луговине, испугалась…

«А что Степан подумает? Я ведь ничего не знала… Честное слово, ничего!» — оправдывалась она, хотя была уверена, что встретит здесь Степана.

Из-за ручья долетел бойкий смех, и в воде отразились две человеческие тени. Аринка шла со Степаном, плескаясь и взвизгивая. Спокойная гладь потока закачалась бурунной рябью, топя серебряную половинку луны и мелкую, как береговая галька, звездную россыпь.

— Да не брызгайся ты — крикнул Степан.

— Это любя, — заливалась Аринка.

— Заметив Настю, дочь Бритяка тотчас подошла, обняла за плечи. Прижалась сытым телом, зашептала:

— Ты не серчай… Любовь от сердца шестом — не отгонишь.

… Аринка не скрывала, что понимает тоску подруги, и наслаждалась своим девичьим превосходством. Настя с отвращением подумала:

«Весь род ваш такой… Живете чужими несчастьями, как воронье кровью».

Глава двадцать вторая

Степан поправил на голове повязку. Нагнулся, положил в затухшую трубку уголек.

— Ну, где же картошка? Николка сунул в костер палку и вывернул несколько обгоревших картофелин.

— Вот… пересиделись малость. Да слаще будут, с корочкой-то. — А соль есть?

— Соль? Нет, братка, дома забыл. Угощайтесь без соли.

Ночь стояла над землей, вплетая в синие косы желтый свет зарниц. В теплом воздухе струились запахи чебора и полыни. Мягко и приветливо стелилась влажная трава. Природа жила, бодрствовала, отдыхая после дневного зноя. И снова звонким кузнечиком залилась балалайка. Настя стеснялась теперь своей полнеющей фигуры. Она села подальше от пылающего костра и следила из темноты за торжествующей Аринкой, старалась прочесть на лице Степана, какое новое испытание готовит ей судьба.

«Зачем тогда, у нашей калитки лгал? — недоумевала она. — Ведь не зря болтали люди… Все до капельки, правда».

Именно теперь, когда жизнь казалась сломанной окончательно, Настя больше всего опасалась женитьбы Степана. Ничего ей не нужно было — лишь бы видеть его, свободным, помогать ему, чем только можно. Она знала, что женитьба оборвет последнюю нить, связывающую с любимым. Страх перед одиночеством леденил сердце.