Изменить стиль страницы

— Там основные войска, что ли, спрятаны были?

— Нет, голуба! Там укрылся подвижной отряд — пятьдесят грузовиков с пулеметами и семь бронеавтомобилей. Контрреволюция рассчитывала использовать этот увесистый кулак при отражении штурма. Но пока шоферы и пулеметчики грелись в отведенной им комнате, Семенихин шепнул: «Братцы, ни одна машина не должна выйти со двора! Терехов, займись-ка с водителями, чтобы не помешали!» Я взял у солдат гармошку, затеял в комнате шоферов пляску, песни… Собрал вокруг себя толпу! А наши люди в тот момент снимали с машин магнето…

— Значит, когти у льва вырывали? Это вам пофартунило!

— Семенихин ко всякой случайности, можно сказать, изготовился. Были с ним шофер Карпов и механик Митрофанов — парни хоть куда. Размундиривают технику! Глядь, в самый разгар дела появился дежурный офицер, с ним вооруженные юнкера. Идут через двор, фонариком посвечивают — проверяют свой резерв. Разведчики затаились под машинами, в руках — гранаты… Уж если наступят на пятки, то умереть с музыкой! Однако дежурный и юнкера кончили обход и, не подозревая лиха, подались в караулку. Семенихин довел дело до точки, вызвал меня из веселой комнаты и — скорей на Дворцовую набережную. Выбрались мы благополучно, вынесли мешок с магнето. …А в Мошковом переулке дожидался нас представитель Военно-революционного комитета.

Рассказчик умолк. Вокруг разливалась звенящая тишина. Белесый Дымок поднимался в огороде, донося горький запах созревающей конопли. Капли янтарного клея выступили от жары на стволах вишен и слив.

Степан выбил трубку о каблук сапога и взглянул на Терехова с благодарностью и уважением, Он увидел в этом сухом, костистом ткаче из Иваново-Вознесенска совсем нового человека, который беззаветно кидал свою жизнь в огонь сражений за счастье народа, за хлеб и вольный труд. Терехов, брал, приступом Зимний дворец, отгонял от Волги красновских казаков, а сейчас помогал жердевской бедноте в смертельном бою с мироедами.

— Так и не удалось барчукам вывести со двора автомобили?

— Не удалось. Керенский потом за границей возмущался, что какой-то путиловский слесарь помешал ему разгромить революцию… Стратегия!

Они засмеялись. Степан поднялся, спросил:

— И с тех пор ты Антона Семенихина не встречал?

Терехов затоптал окурок папиросы и тоже встал.

— Пока не довелось. Может, в пылу штурма задела, окаянная…

Они прошли до запыленной на току молотилки.

— Но попомни, Степан Тимофеевич: придется нам еще не одну пару солдатских сапог истоптать, — сказал Терехов, прищуривая горячие цыганские глаза. — Революция не всем пришлась по душе! Возьми эсеров… То они раскалываются между собой, то к нам жмутся — в союзники, то против нас народ мутят. И людишки-то, посмотришь, — дрянь! Какой-нибудь там Клепиков… А пакостей не оберешься!

— Клепикова песенка спета, — возразил Степан. — Нам с теми придется повозиться, у кого корень глубоко в землю ушел, — с кулачьем!

— У всякого грешника — свой апостол… Говорят, сейчас в Москве на Всероссийском съезде Советов эсеровские вожаки будут домогаться отмены декретов, которые по деревенским богатеям бьют. Выходит, брат ты мой, корень у них один, только морды разные!

«Ишь ведь, как у него кругло получается, — с завистью подумал Степан. — Ну, если суждено вместе по военным дорогам ходить, то скучать не придется».

Глава девятнадцатая

Степан съездил в город и, посоветовавшись с Селитриным, организовал в Жердевке коммунистическую ячейку. Вошли в ячейку, кроме него, Яков Гранкин, солдатка Матрена Горемыкина и много сочувствующих. Даже такие домоседы, среднего достатка мужики, как степенный великан Роман Сидоров и многосемейный Алеха Нитудыхата, начали интересоваться общественной жизнью. Все чаще вылезали они из своих домов, заслышав под окнами голос весельчака Тараса Уколова, оповещавшего народ о сходе.

Деревенские сходы теперь стали многолюдны. Вопросы решались по-государственному, обдуманно и серьезно. И кулаки приутихли, сбитые с толку этими новыми порядками. Молча следили со стороны шушукались между собой, выжидали.

Поздно вечером, когда Степан возвращался домой, на дороге ждала Аринка. Она попадалась ему каждый раз на новом месте.

— Это ты, Степа? — окликала она дрожащим полушепотом.

— Я.

— Испугал насмерть!

Она шла рядом, тихая и покорная, заглядывая ему в лицо своими темными глазами.

— Знаю, — говорила Аринка, — ты лез огонь потушить… Смотрел на меня, а видел другую.

Степан, бледный, с повязкой поверх черных кудрей, шагал молча, не мешая говорить и не слушая. В эти минуты он, против воли, сознавал, что любит Настю еще сильнее и безнадежнее.

Глубоко трогали его рассказы жердевцев о том, как Настя, рискуя жизнью, вырвалась из деревни, чтобы предупредить бойцов продотряда о кулацкой засаде, а потом шла вместе с отрядом в атаку на окопы…

Однако, встречая Настю, он был сух и мрачен. Он ломал себя, сковывал чувство… Нет, он не доверял больше сердцу.

Однажды, вернувшись домой, Степан увидел мать, сидевшую в темноте на пороге. Ильинишна вошла в избу и зажгла лампу. Собирая сыну ужинать, она все время порывалась заговорить с ним и робела. Наконец морщинистое лицо старухи оживилось, в глазах мелькнуло что-то некстати резвое, молодое.

— Хоть бы заладилось у вас, Степан… Правда, об Аринке слава нехороша. Да разве угадаешь? Кто про Настю думал плохое? А ведь обманула…

Дремавший на приступке Тимофей заворочался и неожиданно поддержал Ильинишну:

— Верно, служивый… Полетал по чужбине, хватит. Надо жениться да остепениться. Всякая жизнь начинается с доброй свадьбы.

Степан перестал есть. Молча полез в карман за табаком. Он вспомнил, что у матери иногда появлялась на закуску ветчина, отец носил голубую сатиновую рубаху Афанасия Емельяныча… Аринка умело и не без успеха задабривала будущих свекра и свекровь.

Ночью спалось плохо. Степан ворочался на соломе, курил трубку. В печурке наигрывал сверчок. За окном вздыхала влажная после дождя темь. Словно огнивом по кремню, чиркала зеленая молния, и слышались дальние раскаты грома. В глухих, опутанных плетнями жердевских переулках лаяли собаки.

«Да… жениться и остепениться… Это старики верно говорят», — думал Степан, в то же время слишком хорошо зная, что после Насти не полюбит никого.

Чуть свет Степан оделся и вышел во двор. Посреди двора на чурбане сидел Тимофей и, обхватив крепкой пятерней обух топора, ловко выстругивал отточенным лезвием дубовые зубья для граблей.

— Доброе утро, папаша!

— А, служивый, не спится? Куда ты?

— Пахать с Николкой едем. Говоришь, полдесятины у нас за железной дорогой парует?

— Акурат полдесятины, — старик отложил в сторону топор, стряхнул с коленей кудрявые стружки и, сияющий от веселых мыслей, поднялся. — Пахать… Ух, благодать-то какая! Даже не верится, что мы взаправду этой землей владеем. Знатная, барская земля!

— Теперь наша.

— А плужишко чей? Петрак даст?

— Пусть попробует не дать, — с тихой злобой сказал Степан. — Николка лошадей из ночного не приводил?:

— Спозаранку примчался. У вас, я вижу, все как есть договорено. — И, не отпуская сына, заспешил: — Поеду с вами. Хоть душу на пахоте отведу. Да тебе и нельзя долго там оставаться: Жердевке нужен. Вот я подменю кстати.

На гумне Бритяка установилась подозрительная тишина, когда Степан с отцом шагали туда прямо через картофельные борозды. Было ясно, что на них смотрят хозяйские глаза, полные ненависти и страха, но смотрят тайком.

— Позови старшого! — крикнул Степан дожидавшемуся у конюшни Николке.

— Я здеся, — Петрак выступил из-под навеса, где стояли повозки, косилка, плуги. Огромный, бородатый, он успел за время болезни Афанасия Емельяныча приобрести солидную осанку, ходил брюхом вперед, и только в широко расставленных белесых глазах застыла прежняя диковатость.

— Парок хотели взметнуть, — поздоровавшись, сообщил Тимофей.