17

Россия кузницею была, великою кузницей, горн в которой раздул Петр Великий. На огонек горна со всех сторон на землю русскую текли мастера и ученые. Дымили тульские и московские заводы, из недр уральских извлекалась руда, возводились верфи и каналы, города и дороги. На строительстве одного только парадиза полегло столько русского люда, сколько не погибло его даже в Северной войне. Страшным, все поглощающим кладбищем стал любимый царем город — Петербург. Каналы и мануфактуры, начатые разными авантюристами, разоряли и без того опустошенную казну, подрывали народные силы. Лишь через годы, через многие годы — Петра уж не было — по тем каналам поплыли суда. Разорялись бесчисленными налогами и открытыми грабежами целые губернии; купцы и помещики скрывали огромные свои состояния, форты и рейды раскидывало бурями. Но царь твердой рукою вновь и вновь бросал миллионы рублей и сотни тысяч рабочих, слал во все стороны искателей руды, строил шахты и горные заводы, звал иностранцев, среди которых оказался скульптор Пинелли. Прослышав, что в России больше, чем где-либо, ценят таланты, он, не задумываясь, ринулся на восток. Приняли его хорошо, обласкали, велели сделать из уральского камня державный символ. Итальянец рьяно и без промедления взялся исполнять государственный заказ, тем более что за него сулили большие деньги. За какой-нибудь год с небольшим он вырубил туловище человека с молотом в руках. Что-то не понравилось мастеру. Хотел через канцлера заказать еще одну глыбу. Но его прогнали прочь. Канцлеру было не до Пинелли. Царь хворал и, как сказали, неизлечимо. «Дело-то на полпути остановилось!» — всюду доказывал горячий итальянец. Ему не внимали. Смертно обидевшись на правителей этой безалаберной, суматошной державы, он засобирался домой, не стяжав себе ни славы, ни денег. А камень — символ России — так и остался незаконченным: человек, из него высеченный, рвался вверх, а его засасывала болотная буча. Да, наверно, так и было. Много сил и сметки понадобится русскому человеку, прежде чем родина его вырвется из темноты и дикости. Об этом и о многом другом говорили Барма и Пинелли.

Безродный, бездомный скульптор привязался к русскому парню, а может, иные какие причины звали его во дворец Юшкова. Несмотря на житейскую мудрость, обретенную в долгих скитаниях, он все же не мог скрыть великого нетерпения и часто косился на дверь, из-за которой обычно появлялась княгиня.

Барма посмеивался.

Человек этот, бесстрашно пытавшийся одолеть время, которое упустил, обрести место под солнцем, хотя в собственной его стране было теплей и легче определиться, человек этот казался Барме не авантюристом, вроде Фишера, не гражданином мира, как тот называл себя, а заблудившимся ребенком. Он был не по возрасту силен, трудолюбив, умен, но беспомощен. В худом, длинном теле Пинелли обитала тонкая, чувствительная душа. Вчера, одержав какую-то, пусть даже самую маленькую победу, он торжествовал и воображал себя несокрушимым, а сегодня, оттого что кто-то, более сильный и ловкий, оттер его в сторону, терялся и взывал к справедливости. Не дождавшись ее, обвинял весь народ русский в глупости и варварстве.

— Живешь-то ты где? Не в России разве? — покачивал головою Барма. «Дите, чистое дите! Ищет везде виноватых. Ну и найдет, так что?» Итальянцу ж сказал: — Много тут вашего брата, и все ушатами грязь на нас льете…

— Грубо, мой друг… Особливо ж, когда старшего так поносишь.

— Грубо — понятно. Да разве вы, чужеземцы, уважительны с нами? — желчно возражал Барма. — А ведь из нашей чашки едите. Россия наша, верно, бедна, темна. Но дай срок, воспрянет, великий ум в ней проснется, вели-икая сила. Я в это верю. Поверь и ты, Леня…

— Мой друг сердится? — с мягким упреком улыбнулся Пинелли. Сильные пальцы его сдавили Барме колено. Они давно не держали ни молотка, ни резца, но были в мозолях. — Прости, если я не прав. Обида делает нас слепыми.

— На кого обижаться-то? На народ? Сам видишь, как он живет… Более семидесяти налогов платит. А Борис Петрович да светлейший уж другие придумывают…

— Тсс! — Пинелли пригрозил длинным пальцем, оглянулся. — Нехорошо, ежели хозяин услышит.

— Он и похуже того слыхивал, — беспечно отмахнулся Барма, играя фигуркой, которую только что вырезал.

— О-очень похожа на царицу. Да, очень! Ты, друг мой, талантлив, но у тебя есть один недостаток. Ты беден, как Иов. Или — как я. Но есть шанс один, — Пинелли наклонился к самому уху Бармы, зашептал, хоть никто их не слушал, но за спиною прошелестело платье — Дуняша, затем послышались усталые, медленные шаги. Так ходят старики или неудачники. Брат идет, низко опустив голову. А надо ли?

— А ну покажь, Зая, как по земле Пиканы ходят! — молвил Барма весело и столкнул с плеча скучавшего зайца. Тот спрыгнул, на мгновение пригорюнился, но, будто увидел посторонних, высоко задрал мордочку и горделиво прошелся на задних лапках. Получив морковку от Дуни, разгрыз ее и через стол махнул на плечо Бармы. Княгиня вскрикнула, рассмеялась испугу своему. Митя ужал голову под серым комочком, пролетевшим над ним.

— Что, братко, опять не пустили? — сочувственно усмехнулся Барма. — И завтра не пустят, — успокоил насмешливо, советуя не огорчаться из-за таких пустяков. — Леня вон тоже на поклон к царю просится. Где уж вам! Там стена из сановных задниц. Рожи к болящему повернуты, а в глазах — нетерпение: когда помрет, — кончил Барма с издевкой.

…Силою мощного воображения своего увидал царя — худого, с потною прядью на лбу… Рука бессильно свесилась с ложа, пальцы шевелятся, словно просят чего-то, глаза растерянно и слепо блуждают — не видят лиц человеческих. Где лица-то? Куда подевались? Кого любил, кто был предан — тех не пустили. Вокруг рожи, рожи… одни рожи! Глаза, как у кошек в темном подвале, горят огнем алчным. Царь вскрикнул. Над ним тотчас склонилась Катерина. Склонился Меншиков, чуть отведя нос в сторону. От умирающего шел тяжелый запах. «Однако, скоро», — подумал князь, и мысль эта, словно грифелем на белой доске, выписалась на его обрюзглом лице. Светлейший неприметно сжал локоть царицы. Из окружения кто-то толкнул своего соседа: «Примечай! Уж есть заместитель государю…»

«Поживем — увидим», — многозначительно хмыкал сосед, более других посвященный в дворцовые тайны, и натягивал маску скорби, ликуя в душе: государь, которого чтили, но еще больше боялись, слава Христу, отходит… Не растеряться бы, не упустить бы момент!

— Что надобно, Петенька? Пить? — сахарным голосом спрашивала царица, готовясь к скорбному плачу. Знала: царь — не жилец. — Или больно тебе? Где?

Царь дернул перекошенным ртом, дико повел глазами. На глазах выступили слезы бессилия. Не было в нем прежней силы, ярости не было; осталось одно зоркое зрение уходящего из жизни человека.

Этим зрением видел все, угадывал каждое скрытое движение бывших соратников и друзей, ни в ком не находил жалости. Меншиков радуется: пережил патрона. Царица копит неискренние слезы… «Неужто никто не пожалеет? Никому я не дорог? Никому? Никому?» — с горечью спрашивал себя царь, и эти вопросы еще скорее тратили его и без того почти истаявшую жизнь. «Улыбнуться перед смертью… солнцу или ребенку. А может, шутке веселой…»

Жестом прогнав от себя жену и царедворцев, долго лежал недвижно. Затем подозвал к себе лекаря, промычав невнятно:

— Бу-ма-у… — и пошевелил пальцами.

Катерина, уходившая от царя последней, тотчас угадала просьбу его, прыгнула обратно и вложила в немеющие пальцы перо. Бумага лежала на низком пюпитре.

— Голову, голову подыми! — зашипела на лекаря, и с силою, совсем неженскою, оторвала от подушки выхудавшее, но все еще тяжелое тело супруга, сунув за спину две пуховые подушки. Петр кивком поблагодарил.

— Теперь уйди, — почти внятно приказал царь и, приняв обязательный поцелуй, выслал и ее, и лекаря прочь. Знал: остались часы или даже минуты. Позади, как и впереди, — бесконечность. Прочь, слабость, прочь! Надо уйти достойно и гордо, как полагается государю. Все деяния, великие нынче, завтра будут судить трезво, без скидок; кто-то примет их, оценит нечеловеческие усилия, простит ошибки и заблуждения; кто-то отринет и вынесет суровый приговор. Легко судить, тяжко нести на себе этот немыслимый, хоть и бесценный груз — Россию. Тянешь вперед ее изо всех сил — за спиною кто-то тащит назад. Кому оставить ее? Кому? Кто будет равным или, даст бог, лучшим наследником?.. Нет заботника, нет радетеля, нет возможного владыки, чья боль, чья мудрость и чьи старания превзошли бы его собственные. Сын? О, как жестоко и неразумно предал он дело отца! Там, если правда, что есть мир загробный, встретятся, и он уж божьим судом судим будет. «Ах, Алеша, Алеша! Думал, другом мне станешь, бойцом и помощником. Стал супротивником и ханжой. Не к России стремился, напротив — от нее бежал. Все понял бы, все простил бы тебе, все, кроме этого. Потому и отдал суду, который…»