— Ох, дьяволица! — пробормотал ошеломленный Пикан. Впервые увидал такое диво. Красота нездешняя, нерусская.

— Не дьяволица я, — низким гортанным голосом отозвалась красавица. — Фатьмой звали. Окрестили — теперь Феоктиста. Пожалуйте в горницы.

— Куда пришли-то? — громким, везде слышным шепотом спрашивал Пикан, все еще не успев опомниться. — Чей дом?

— Таможенного чина Семена Красноперова, — пояснил Гаврила Степанович и рассказал, как лет двадцать назад подобрал на улице замерзающую девчонку, пригрел, окрестил, потом выдал за Красноперова замуж. Тот уж в годах, а вот польстился на молодую, да мир не берет их, однако. — Меня по старой памяти привечает.

— Грешишь с ней, хрен старый? — сердито допытывался Пикан, испытывая к соседу необъяснимую ревность.

— Господь с тобой! Она мне как дочь родная. Погулять сюда захаживаю, когда хозяина дома нет. Люблю, грешный, повеселиться. Тут и без Феши есть кое-кто, — Степанович прищелкнул пальцами, маслено зажмурился и потянул себя за хрящеватый нос. Меж тем две девки, грудастые, ладные, накрыли камчатной скатертью стол, пересмеиваясь, вышли и скоро вернулись с токайским, с закусками. Степанович шлепнул одну по тугому заду, другую ущипнул за полную грудь, оттолкнул легонько, но, подумав, притянул снова и смачно поцеловал.

— Ага, вот и попался, греховодник! — В горницу вошла полная, молодая женщина. Была она белокура, курноса, с большими красивыми руками. Серые, умные глаза добры, но насмешливы. Подойдя к Тюхину, игриво схватила его за бороду, подергала из стороны в сторону. — Вот тебе, вот тебе! Вот, искуситель!

— Прости, Минеевна! Бес попутал! — шутливо каялся Гаврила Степанович и, не теряя времени даром, целовал женщину то в губы, то в щеку, крякал и лукаво подмигивал Пикану.

«Кобель! Истинно кобель!» — угрюмо осуждал его Пикан и… завидовал. Прожив полвека на свете, еще ни разу не изменил своей Потаповне. Тяги не было. Нагляделся на жизнь отца, который постоянно грешил, а потом от всех грехов очистился огнем. Порой мелькала при виде красивых женщин мыслишка: «Вон какая пава прошла! Обласкать бы…» А пав на Руси достаточно. Но Пикан гнал эту мысль прочь, изматывал себя изнурительным постом и работой.

— Вот, Марья Минеевна, соседушко мой. Недавно домок ему срубили, гуляем.

— Где ж их берут, таких могутных? — приветливо улыбнулась Минеевна и пригласила к столу.

— Помор… Они все там растут на дрожжах, — бурлил Степанович, на глазах молодея. Ядрен и крепок еще. В бороде рыжей ни единой сединки, голова лысая до самого затылка, но лысина не портит его сухого чистого лица. Такой мужик хоть кому по душе придется. «Я-то здесь вроде пятого колеса у телеги», — хмурясь, думал Пикан. Как всегда в минуты такие, вспомнились дети, но… мысли Пикановы перебив, легко, неслышно вплыла Феоктиста. Вся в серебре, в белом с черными листьями кринолине. И шаль тоже белая на черных пышных волосах. На груди крестик агатовый, на левой руке серебряный, в мелкой россыпи каких-то черных камней браслет.

— Царица! — ахнул Степанович и усадил крестницу между собой и Пиканом. Налив чаши, Феша первую подала Пикану.

— Придвигайся ближе, гость драгоценный! — Голос-то, голос-то, как у горлинки! Как не покориться ему! А если еще глаза приглашают, — господи, прости мои прегрешения! — Или сердишься на кого? — пытала Феша.

Пикан, не ответив, хлопнул чашу токая, попросил другую.

— Что, не берет? — усмехнулся Степанович. — Оно конечно: сей напиток для младенцев. Вели, Минеевна, чего покрепче подать.

Те же две девки на огромном серебряном подносе принесли целый хор бутылок.

— Вот это певчие! Токо глотки заткнуты, — расхохотался Степанович и принялся раскупоривать бутылки.

И — началось. Долго и усердно заливал смуту души Пикан. В питье воздержанный и суровый, тут вдруг размяк, почувствовал себя слабым. Отчего-то жалости захотелось, женской ласки. Словно жалость и бабьи руки могут оградить от всех жизненных передряг. Водка разогрела, распахнула замкнутую на амбарный замок душу. Водка да еще песня, которую завели сосед с Минеевной:

Бог те на помочь, девица,
Воду черпать, воду черпать.
Глубо́ка ли та водица,
Глубо́ка ли?..

Высоко, в самый потолок бился сильный, разлетистый голос Гаврилы Степановича, опережая страстный, из самых глубин душевных идущий призыв женщины. Разбегались голоса, потом сходились, сливались, как река с ручьем, текли вместе, то грустно, то озорновато журча, всплескивая. И складная песня, слова которой они мяли, вытягивали и обрывали, раскачивала внутри какие-то невидимые струны. Те струны звенели, как бы подыгрывая певцам. «Стихиры небось с таким рвением не поют!» — с неискренним осуждением думал Пикан. Сам, шевеля беззвучно губами, выводил повторы. Потом забылся, рявкнул во весь бас, заглушив оба голоса:

Чаще леса часты звезды,
Часты звезды-ы…

Рявкнул и застыдился, мнилось ему, осуждающего взгляда Феши. Она поощрительно улыбнулась, дивясь нерастраченной мощи Пиканова голоса. Да и не только голос, все в нем было пока сильно и неизношенно. И, пожалуй, всего с избытком.

— Пой, пой, Иван Ипатьич, — подбодрила женщина, ласково коснувшись его руки и вызвав в ней дрожь. — Складно ведешь… хора не надо.

— И колокола не надо — вон как гудит! — рассмеялся Гаврила Степанович, указывая на приплясывающую посуду.

— Да я и песен не знаю. Больше — молитвы, — забормотал, сбившись, Пикан. Проклинал себя за несдержанность, влез в чужую песню, а еще ранее — в чужой дом. Сидел бы с верной Потаповной, пимы починял да кросны настраивал.

— Э, чего там! Ноне не тому богу молимся, — отмахнулся Гаврила Степанович. — Покажи-ка, Минеевна, где голову оплеснуть. Горяча стала.

Посмеиваясь, они обнялись и ушли. Пикан скрипнул легонько лавкой, оправил бороду и чинно сложил на столе большие тяжелые руки.

— Что ж, так и будешь молчать? — усмехнулась Феша. — Спел бы!

— Сказал, не умею, — буркнул он, плеснув себе водки.

— Тогда я спою. Можно?

Пикан, взъерошенный и никак не пьянеющий, угрюмо кивнул и уставился на скатерть. Стыд жег, что с глазу на глаз остался с чужою женщиной и что против воли тянет на грех. А она словно не понимает или понимает все, но ко греху привычна, хоть и замужем, хоть и годами молода. Что старого-то да женатого с пути сбивать? Годами ровесник Степанычу. А тот… тьфу, блудень! Что-то долго голову освежает. Чью голову, в какой воде?..

— Ах, да не вечерняя заря спотухала, — завела проникновенно Феша. —

Ах, спотухалася заря.
Ах, да полуночная звезда высо́ко ли?
Ах, высо́ко ли звезда, высо́ко ли?
Ах, высо́ко ль звезда взошла?..

— Подпевай, что же ты? — знаком указала Феша.

Пикан не выдержал: обуздывая могучий свой бас на немыслимых низах, где человеческий голос терялся, повел повторы. И не утерпел в соседней горнице Гаврила Степанович, застегивая на ходу кафтан и рубаху, прибежал на песню. Чуть погодя, посмеиваясь, вошла Минеевна, и песню взяли в четыре голоса.

Долго-долго в тот вечер пелось им, беззаботно, весело пелось. Ушли за полночь, унося с собою радостные воспоминания о гостеприимных хозяйках.

Дома, как и отец когда-то, Пикан пал перед женой, смиренно поджидавшей его у окошечка, на колени:

— Прости, Потаповна! Прости, голубица! Весь день и полночи бесей тешил. Дьявольские песни играл…

— Бог простит, отец. Бог милостив, — гладя взлохмаченные, пахнущие чем-то незнакомым волосы его, говорила Потаповна.

Она тревожилась: не ушибся ли где. Слыхала, драка была. Муженек не утерпит, непременно ввяжется. Живой воротился, не битый, и то слава богу.