Изменить стиль страницы

— Убили, должно быть, жандарма.

— А ты зачем бросился туда? — укоризненно проговорила Ольга.

Гальцов промолчал и отвернулся.

На перроне толпа вдруг зашевелилась, закипела, шарахнулась и, как рой муравьев, высыпала на путь. Вдали показался конный разъезд полицейских. Дробно застучали копыта лошадей по деревянному полу. По составу прокатился оглушительный рев голосов. Полицейский пристав в белом кителе остановил лошадь, обвел состав грозным взглядом и крикнул:

— За-молча-ать!!

В ответ ему оглушительно заревели тысячи голосов. Пристав что-то кричал, взмахивая плеткой. Его перекошенный рот судорожно кривился. Он поднял руку. На минуту все смолкло.

— Я вас не отправлю до тех пор, пока вы мне не выдадите зачинщиков бунта...

И с новой силой ударил гром тысячи голосов.

— Не отправляй!..

— Мы очень рады будем!

— Убирайтесь отсюда, пока целы!

Возле пристава появился начальник станции в фуражке с яркокрасным околышем. Он сделал приставу под козырек и что-то сообщил. Пристав молча сидел верхом на лошади и мрачно смотрел на состав. Потом круто повернул лошадь, сказав что-то начальнику станции. Из вагонов кричали:

— Отправляй!.. Отправляй поезд!

Уныло прозвучал станционный колокол два раза. Люди в тревожной суматохе зашевелились, закричали, завыли. Где-то причитала женщина.

— Ну, прощай, Леля,— сказал Гальцов.— Не поминай меня лихом... Прощай.— Он поцеловал ее, горячо шепча: — Чует сердце, что мы с тобой больше не увидимся. Прощай...

Возле них стояла мать Гальцова и плакала.

ГЛАВА VI

 Неожиданная разлука с Гальцовым наполнила душу девушки ощущением странной душевной тишины, поглотившей все звуки жизни. Плакать не хотелось, но от этого было еще тяжелей — острей чувствовалась утрата. Ольга ждала письма. Но письмо пришло только через месяц. Он писал:

«Милая Леля!

Посылаю тебе письмо с верным человеком. Как только прочтешь, разорви его. Я пока что живу в Минске. От театра военных действий уже недалеко. Уже видел первые результаты войны. Вчера привезли раненых солдат. Некоторые покалечены ужасно. Хожу каждый день на ученье. Как живешь, моя родная? Я знаю, что думаешь обо мне. Мне становится лучше от мысли, что где-то далеко бьется сердце обо мне. Ну, ничего. Предвижу, что это для нас последняя война. Если бы удалось уцелеть.

А ты не грусти, будь тверда. Как живешь, пиши. Привет всем. Поеду на передовые позиции, черкну. Ну, уж если замолчу, то не жди и не горюй. Сходи домой к нам, к маме, и скажи ей, что я жив и здоров. Ну, будь здорова, моя родная, крепко целую.

Твой Гриша»

Вечером Ольга сходила к матери Гальцова, и этим же вечером она послала ему письмо. Ей казалось, что в жизни ее наступило новое. Хотелось верить, что Гальцов воротится с войны.

Иногда она заходила в сад, в ту глухую аллею, где когда-то встречалась с ним. Порой ей чудилось, что вот сейчас покажется он из-за большого тополя и подойдет к ней. Листва деревьев начала уже золотиться. Чувствовалась недалекая поступь осени. По саду гулял сентябрьский суховей, срывал листочки с деревьев. Сквозь редину деревьев стало видно, как сверкал вдали на солнце широкий пруд. Но в блеске его уже не было ласковой майской теплоты. Все кругом предвещало осень. И этот тревожный шелест деревьев вспугивал ее золотые сны.

От Гальцова больше не было писем. Прошла осень, прошла зима.

С фронта приходили вести одна тревожнее другой. Их приносили солдаты, возвратившиеся с войны, измученные, искалеченные. В их словах неприкрыто звучала непримиримая злоба к войне и ко всем тем, кто затеял эту войну. Ругали царя, министров и ругали самой откровенной бранью.

В середине лета вернулся с фронта сосед Ермолаевых — Фока Ананьев. Ольге всегда нравился этот сильный, светлорусый, с крепкими руками кузнец. Девочкой она не раз бывала у него в избе. Ее внимание тогда привлекал большой портрет царя Николая II в дорогой золоченой раме. На царе был красный мундир с петлицами из шелкового шнура.

К Ермолаевым Фока заходил редко. Он был набожный человек и не любил Сидора за вольнодумство.

Узнав, что Фока вернулся, Ольга, украдкой от матери, пошла к нему, чтобы узнать хоть что-либо о Гальцове. Фока был отправлен на фронт в одном эшелоне с ним.

Зайдя в избу Ананьина, Ольга в первую минуту не узнала Фоки. Перед ней стоял сухой сгорбленный калека.

Вся правая половина его тела была искалечена. Вместо ноги от самого бедра торчала деревяга, похожая на пивную бутылку. Трехпалая рука была похожа на куричью лапу. И правый глаз смотрел сквозь узкую щелку подмоченной красноватой пленкой.

— Здравствуй, Фока Иваныч,— дрогнувшим голосом сказала Ольга.

— Здравствуй, здравствуй, Ольга Савельевна!.. Проходи, садись, гостьей будешь,— приветливо сказал Фока. Он неуклюже повернулся, деревяга его скрипнула. Он присел на табуретку, выставив почти горизонтально деревягу.— Ну, рассказывай, как живете здесь?

— Да ничего, тихонько.

— Та-ак... А я видишь, что выслужил у царя-батюшки? Ногу деревянную, да вот,— он растопырил три уцелевших пальца правой руки.— Наградили,— Фока встал, опираясь на палку, прошел, гремя деревягой, к шкафчику, выдвинул ящик и достал серебряный крест на черной ленте с желтыми полосками.— Видишь? — Фока примерил его к груди...— Кавалер теперь георгиевский, что надо...— Фока взял орден за ленту и, потряхивая им, насмешливо улыбнулся.— Чем ведь нашего брата обманывают? Как малых ребятишек. Побрякушку подали. На, носи, на здоровье... Хм.— Фока глубокого вздохнул и, сунув крест обратно в ящик, желчно сказал: — Я бы этаких крестов им сотню сделал и этот бы в придачу отдал, кабы с добрым здоровьем пришел домой...— Фока с силой толкнул ящик.

Ольга с удивлением и жалостью смотрела на него. Совсем другим человеком стал Фока! Вспомнилось ей, как он спорил когда-то с Сидором, вспомнился портрет царя на стене. Теперь портрет был убран.

— Что, наведаться пришла насчет Григория, поди?— неожиданно спросил Фока.

Ольга вспыхнула. Она не ожидала такого прямого вопроса, а Фока, будто не замечая смущения девушки, продолжал все тем же тоном:

— Что же? Все люди, все человеки. У каждого по-своему сердце бьется... Вместе мы с ним отсюда уехали в ту пору. Наш эшелон на особом почете был... Видела в ту пору оказия-то произошла на вокзале? Ты ведь там была, я видел тебя. Ты меня не видела, а я тебя видел.

— Видела я вас, Фока Иваныч.

— Вот какая страсть была... С почетом нас встречали и провожали всю дорогу на каждой большой станции... Как только приедем, так нас в тупик куда-нибудь сунут и войсками окружат. Ну, а эшелон наш крепкий был. Не сдавались. А потом в Минске, видно, проморгали, что ли. Прикомандировали нас к дивизии, ружья дали. Обучили малость и сразу на фронт... В одном полку мы и служили с Григорием-то.

— Он ничего не пишет.

— Не пишет?.. А може и писал, да писанье-то наше не доходило сюда... Вот такая штука. Он человек своенравный был, наверно, в письмах поклонов мало писал, а правду всю писал. Ну, такие письма не идут оттуда... Поэтому и не было вестей от него. Ну, а потом случилась с ним неприятность...

Фока достал кисет, развернул его и, не торопясь, стал закручивать козью ножку. Пальцы правой руки его странно топырились.

— Мы только пришли с передовой линии на отдых, изморенные, злые все, а тут, на вот тебе, смотр назначили. Какой-то важный генерал приехал. Готовились к смотру... Выстроили нас. Командир батальона ходит, осматривает нас... А негодь был командиришка: маленький такой, ногтем раздавить можно, как вшенка. Ходит по шеренге, шумит: это не ладно, это нехорошо! Фу-ты, ну-ты! Потом слышу на правом фланге шум какой-то. Ну, думаем, опять к чьей-нибудь морде приложился своей пятерней. Дерзкий был. Иной раз просто ни за что, ни про что двинет кого-нибудь по уху. Ну, и тут, должно быть, у него руки зачесались. И верно, потом сказывали, подошел он к Гальцову и заехал ему в ухо. А Гриша не стерпел обиды, сдачу сдал. Говорят, как саданет его прикладом да прямо по башке, тот и с копыльев долой. Ну, известное дело, шум поднялся. Офицерье за наганы взялись, а правый фланг весь сейчас на изготовку винтовки взяли,— только тронь, мол, наших. А Гриша, должно быть, подходяще хлобыснул командиришку, замертво его унесли — ни рукой, ни ногой... Весь полк в ту пору за Гальцова... Любили его. Ну, тут и пошло... Такой, брат, тарарам поднялся... Сотня казаков усмирять примчалась. Бой настоящий был. Не знаю, что потом было. Видишь, нашу роту сразу отрезали от них, расформировали и сразу тем же следом на передовые позиции... Вот... С тех пор я больше не видал Григория. Где он и как, куда девался — не знаю. Говорили, что человек десять из этого полка перехватали и расстреляли... Другие говорили, что они будто убежали... Кому верить — не знаю...