Изменить стиль страницы

Оле было жаль матери. Как она будет завтра катать тяжелые тачки с рудой? Она не раз видела эту работу. Проходя из школы мимо завода, часто с любопытством она останавливалась у перил и наблюдала. Две огромных конических печи стояли рядом. Вверху их опоясывали большие железные трубы. В них слышалось гудение какого-то потока. Временами под трубами появлялись зеленовато-фиолетовые струи огня. Они, как огромные невиданные цветы, растекались по трубам и, облизав их зеленоватыми языками, пропадали. В холщевых фартуках, в кошемных шляпах возле печей ходили рабочие. Лица их казались чугунными и заржавленными. Они открывали тяжелые заслонки печей и железными скребками выгребали красные, бархатные крупные комья руды. Красные языки огня лизали кирпичные своды печей, вылетали наружу. К раскаленным кучам руды подходили женщины с железными тачками. Они накладывали руду и, напрягаясь всем телом, везли ее на помост, к машине. Было слышно, как руда с грохотом сыпалась куда-то. Оля также любила наблюдать работу рудорубильной машины — бункера. Там с грохотом шевелились железные и зубастые челюсти, они точно разжевывали руду стальными зубами и выплевывали ее, мелкую, в тачки. Женщины везли эти тачки к лифту, тачки плавно и медленно поднимались вверх, на домну. Все это казалось Оле каким-то сложным механизмом, который движется не останавливаясь, заведенный чьей-то властной рукой раз и навсегда. И люди, всегда сосредоточенно угрюмые, казалось, были частями этого сложного механизма! рожденными только для машины и крепко прикованными к ней.

Оля несколько раз просыпалась в эту ночь, торопливо вскакивала с постели и, чиркнув спичку, смотрела на часы. «Три», «четыре». Наконец, сквозь сон она услышала вой заводского гудка. Гудок то замирал где-то далеко, то, будто вырвавшись, проносился мимо самого окна по улице. Лукерья тоже проснулась и, зевая, спросила:

— Что, пять гудит?

— Пять.

— Вставать надо.

Лукерья быстро стала одеваться. Оля завязала ей в узелок хлеба.

— В школу пойдешь, смотри, избу-то запри хорошенько,— наказывала Лукерья, уходя.— А из школы придешь, печку затопи, да свари картошки.

С этой поры домик Ермолаевых будто снова ожил, повеселел, приоткрыл радостно глаза. Каждый день Оля, проводив мать на работу, уже не ложилась больше спать. Она деловито принималась за приборку и громко распевала любимую песенку, которую она выучила у Афони:

В тиши ночной, в тиши глубокой,
Стояла тройка у крыльца.
С прекрасной девицей-блондинкой
Прощался мальчик навсегда.

Потом Оля уходила в школу, затворяла дверь на большой висячий замок, а ключ прятала под ступеньку крыльца.

Мать приходила уже вечером, приносила на плече толстое полено или плаху, топила печку, потом садилась к столу с починкой. B праздничные дни Лукерья стряпала по утрам, а Оля, нежась в постели, прислушивалась, как мать на кухне гремит сковородкой.

Прошло месяца три. Оля с тревогой заметила, что лицо матери потускнело, осунулось, руки стали тоньше, будто длинней, под темной кожей ясно вырисовывалась синеватая сеть напряженных жил. Пальцы рук скрючились, покостлявели, а на ладонях бугрились жесткие мозоли. По временам лицо матери болезненно искривлялось. Поработав дома некоторое время «в наклон», она со стоном хваталась за поясницу и долго не могла выпрямиться. Иногда у нее так сильно болела спина, что она ходила весь день согнувшись, положив руку тыльной частью на спину.

— Опять проклятую поясницу тяпнуло,— говорила она жалобно. Оля знала, что мать скоро родит ребенка и почему-то это пугало ее. Девочка чувствовала, что где-то недалеко их опять подстерегает несчастье.  

ГЛАВА XI

Зашумели февральские метелицы. Дни шли сквозь муть бурных снегопадов. Оля все более и более тревожилась за мать. Утрами, провожая ее на работу и видя, как она тяжело и болезненно вздыхает, Оля говорила:

— Ты бы, мама, не ходила сегодня. Отдохнула хотя бы один день. Ты ведь не можешь.

— Ну, дома-то улежно, так не уедно. Нет уж, как-нибудь еще поработаю.

Однажды Оля пришла из школы, вскипятила, как обычно, самовар, приготовила на стол и стала ждать мать. Стрелка часов показывала шесть. Давно прогудел гудок на шабаш, но матери не было. Остыл самовар, Оля снова подогрела его — матери не было. Она ходила по избе и не знала, что делать. Взялась было за книжки, за тетрадки, хотела решать задачи, но вместо цифр перед ней вставала мать. Когда пробило семь часов, Оля поспешно оделась, заперла на замок избу и, чуть не бегом, направилась к заводу. Чтобы не разойтись с матерью, она шла теми улицами, по которым обычно мать возвращалась с работы. Оля зорко всматривалась в глубь пустынных улиц, и только чуть вдали показывался женский силуэт, она прибавляла шагу.

У рудообжигательных печей шла работа. Огромная домна гудела, вздрагивала от бунтующей в ней силы. Иной раз багровый огромный цветок пламени прорывался вверх через одну из труб и гигантским факелом освещал небо. Внизу, в освещении тусклых электрических : ламп, как тени, двигались люди. Лязгали лопаты. В темном углу грохотала рудорубильная машина.

— Дяденька, ты не знаешь, где Лукерья Ермолаева? —спросила Оля рабочего, который выгребал из печи раскаленные комья руды.

Тот удивленно посмотрел на девочку, сдвинув на бок кошомную шляпу, почесал за ухом и показал в сторону помоста.

— Иди вон туда, в караульное помещение... Ты что, не дочка ли будешь ей?

— Дочь.

— Ну, иди,— сказал он и снова принялся выгребать руду.

Оля побежала к помосту, где стояла каменная сторожка. Она распахнула дверь и замерла на месте. На скамейке, возле стены, лежала ее мать и стонала. Около нее в таком же буром, как у матери, холщевом фартуке сидела женщина. Оля хотела кинуться к матери, но женщина предупреждающе остановила ее.

— Погоди... Пойдем-кось, отсюда...

Выйдя из сторожки, она сказала:

— Не трожь ее... Она малость успокоилась. Беда с твоей матерью случилась...

Оля вопросительно посмотрела на женщину. А та ровным голосом продолжала, точно не замечая ее тревоги:

— Ты иди домой и успокойся... Не показывайся ей, не тревожь ее. Скоро придет лошадь, по лошадь убежали... В больницу ее свезем. А потом домой приведем... Я не пойду домой-то, все сделаю, иди.

— Так хоть что с ней?..— нетерпеливо, чуть не плача, вскричала Оля.

— Ну, что с ней... Узнаешь потом... Ты не бойся, ничего страшного нету. Все обыкновенное в нашем женском деле... Иди домой.

— Нет, ты скажи, что с ней?

— О, господи, какая ты любопытная!.. Ребеночек родился у матери твоей... Иди...

— А где ребеночек?

— На что он тебе понадобился, ребеночек, не надо тебе его...

— Нет, надо, я его домой унесу.

— Глупая, не понесешь ты его... Мертвый ребеночек родился. Надсадилась она и скинула... Иди, говорю, я...

К сторожке подошел караульный.

— Не увезли еще? — тихо спросил он женщину.

— Нет еще.

— А это кто?

— Дочка... Прибежала, беспокоится.

— Эка беда какая,— проговорил сторож с сожалением. Помолчав, он сказал: — А Сергею Александровичу здорово влетело от управителя. «Какое, говорит, имеешь право принимать на работу беременных баб? Мало, говорит, шляется ихней сестры?!».— Ирод!.. Право, ирод!.. Сергей Александрович точно мог знать, что она в тягости... Другая и брюхо подберет, чтобы как-нибудь свой грех спрятать. Все есть хотят... Нужда... Без нужды баб не потащит на эту работу... Не женское дело восьми-пудовые тачки возить. Небось голодный в любую дыру голову свою сунет, лишь бы напичкать чем брюхо-то... Ирод!.. Право, ирод!..

— Сыт голодного не разумеет, Сафроныч, батюшка,— проговорила женщина.

Из сторожки послышался глухой стон. Женщина торопливо ушла туда. Сторож молча потоптался возле Оли и сказал:

— Ты, милая, уходи отсюда. Не полагается здесь, строго воспрещается посторонним лицам быть... Привезут домой, тогда увидишь. Ничего!.. Ну, скинула, грех да беда на ком не живет?.. Выздоровеет... Баба крепкая... Иди, родная, а то неровен час, начальство увидит.