Изменить стиль страницы

Ну, Валёк, конечно, из последних сил побежал к Прасковье-добруше-Никитичне. И, честно говоря, радости у него никакой не было. Лишь озабоченность и тревога — что же дальше-то? А тетушка как знала о случившемся! Сразу отправилась со своим Ванечкой к ожившему братцу Афоне. Она и банки уже приготовила с чем-то желто-зеленым — не то медом с болотной тиной, не то маслом, топленным с осиновой корой. Об этом так и не проведал Валёк.

Ну вот: пришли, а Афоня-бригадир сидит улыбчивый на кровати, свесил ноги и болтает ими как маленький. Такой счастливый, будто конфета во рту, — слюни пускает! Ну в общем — ожил! А мать Валька стоит в сторонке, подперев подбородок рукой, и тихо плачет. Наверное, и у нее, как и у Валька, на радость сил не осталось.

И на этот раз тетушка прогнала Валька с матерью в сени, но ненадолго. А когда разрешила им вернуться, то отец стоял посреди избы и глупо, неверяще оглядывал свои ожившие ноги и был похож на годовалого малыша, отчаявшегося наконец-то сделать первый самостоятельный шаг.

А уже через месяц Афоня Колядкин вновь бригадирствовал — ходил, и даже бегал, и, конечно, много ругался. В общем, совсем забыл, что недавно был полностью обезноженным.

Вскоре наступила цветущая весна, месяц май, и бригадир Афоня выполнил свое обещание — отремонтировал избу Прасковьи-добруши-Никитичны, своей двоюродной сестрицы, да так хорошо, что она как новая смотрелась. И ему, конечно, помогал Валёк…

11. Тетушка

Колядкин всегда с печалью и радостью вспоминает свою тетушку Прасковью-добрушу-Никитичну. Маленькая, подвижная, с глазами чистыми и сияющими, как родниковая вода на солнце, внимательная, ко всем участливая. Она, безусловно, была незаурядным созданием. Когда и откуда она постигла тайны врачевания — никто не знал, да она и сама не умела объяснить. Он, Валёк, ведь допытывался!

«Тетушка, — спрашивал он, — ну расскажи, почему ты все знаешь?»

А она смущенно улыбалась, пожимала плечами:

«Да ить и сама не знаю, Валёк. Не каждому, дружочек, и помочь можно. Другой вот таков, что тебе каменная стена, ничего не разглядишь. А того, кого всего вижу, то и чувствую, что ему надобно».

«Да как же ты, тетушка, насквозь видишь?»

«Да ить и вижу. Поверил мне человек, так и открылся — насквозь и вижу. Тогда и понимаю, что ему надобно. А отчего, почему — разве расскажешь? Про снадобья да травы многие знают, а вот кому что — загадка. Потому-то и видеть-знать человека надо, да еще и почувствовать, да еще и самой поверить. Ох, малец, разве такое объяснишь?»

«Ну, тетушка, попробуй. Жуть как любопытно», — умолял Валёк.

«Да ить каждый случай — все новое, дружочек. Сколько людей, столько и случаев. Как же тут объяснишь? Про каждый в отдельности рассказывать? Одно только скажу: очень желать добра нужно. И верить, всегда верить. И это как в излечениях, так и мечтаниях человеческих. Тогда-то все и сбывается. Правда-правда, истинное слово…»

После того разговора Валёк начал желать и принялся верить, что будет артистом в самой Москве. Тетушка Прасковья-добруша-Никитична поддержала его:

«Вот умнёхонек, Валёк. Будешь людям зеркалом служить, радовать их».

«Почему радовать?» — спрашивал он.

«Ну а как же: лучше они становятся, лучше, когда себя-то видят…»

А отец с насмешкой заявлял:

«Тоже мне дело надумал — рожи корчить да плясать. Не для нас эти занятия, Валька. Наш труд — в руках. В Москву захочешь — к брату пристраивайся, на завод. А то выдумал: в артисты! Ха! Может, в кино метишь? Ух ты какой! Ха! Там тебя так и ждут, в кино-то! Ну насмешил! Откуда ты здесь, в деревне-то, таланту наберешься, дурень? Ну придумал! Ну придумал! Ха!..»

А тетушка вот верила! Говорила ласково:

«Будешь, Валёк, артистом, будешь. Однако не ленись, старайся, книжки читай. А так чего ж? Всякого представить можешь. Не только внешность показать, но и голосом, как скворушка весенний. Эко изобразил Горесветкина, председателя-упрошайловича, смех да слезы. А отца своего, грубияна-ругателя, бригадира Афоню? Ой весело, ой радость! И петушком можешь, и Марфушей-коровушкой. Это — дар у тебя, дружочек, неоценёмый. Старайся, старайся, Валёк. Нелегко тебе придется, не гладко, да станешь артистом, станешь. Да знаменитым еще…»

Эх, какие он представления устраивал в тетушкиной избе! Как готовился к ним! И как верил! Потому-то и решил десятилетку кончать, чтобы, значит, в театральный институт поступить. Все бы, может, так и было, а не так, как потом вышло, если бы… Да-а, если бы…

Ну вот, наверное, и пришло время завершать сказ-притчу. Расскажу-ка теперь о сыне Прасковьи-добруши-Никитичны — о Ване-дурачке — и о новых временах в Еропкине.

12. Притча о Ване-дурачке

Жил Ваня-дурачок и не ведал, сколько ему лет, в какой стране родился и какие события случаются в мире. Дальше Еропкина никогда нигде не бывал. Фигурой Ваня был человек солидный, в два раза больше своей матушки Прасковьи-добруши-Никитичны, но с лицом совсем детским — гладким и белым, с пухлыми розовыми щеками. На окружающее и на людей смотрел чистым, наивным взором, не тронутым никакой потаенной мыслью.

Всю свою жизнь Ваня пас брюхастую и добрую Марфу-коровушку. И не ведал, что в его жизни уже было четыре Марфы. Для него существовала всегда одна. А оттого все это, что Ваня совершенно не понимал ни коровьей, ни человеческой смерти. К смерти он относился недоуменно и безразлично. Ну вот: кроме того как гнать на па́сево коровушку и преданно сидеть подле нее, мыча тихо что-то под нос, Ваня-дурачок ничего больше не умел. Если, конечно, не считать того, что Ваня умел и любил есть. Особенно он любил Марфушино парное молоко с горячими ржаными пекйш-ками. В селе никто никогда не обижал Ваню, потому что суеверно боялись его праведных глаз. Не боялся Ваню, пожалуй, только один мальчик Валёк, который единственный мог его рассмешить, устраивая в тетушкиной избе представления. Ваня смеялся так искренне и звонко, как могут смеяться только дети, и все пытался найти тех, кого изображал Валёк, а не найдя, со счастливой догадливостью повторял: «Валё-ё-к… лё-ё-к… лё-ё-к…»

Ваня говорил мало и плохо, но всех и все понимал. Вернее, он понимал то, что другие и за всю жизнь не смогли бы понять, — добрые перед ним люди или злые, добро в их сердцах или зло.

Но если бы Ваня только одной этой способностью обладал, может быть, и не особенно его боялись. Может быть, и ругать принялись, и обижать, да в конце концов со свету сжили: кому, в самом деле, хочется свое злое сердце обнажать? Но вот была в нем такая особенность, которая пугала: куда бы ни являлся Ваня, оттуда исчезала так называемая нечистая сила.

Есть ли она или нет — до сих пор об этом мало что знают. В старом же Еропкине про Ваню говорили, что он эту нечистую силу везде чует и даже видит — и отовсюду гонит. Ну и все тогда в это верили.

Построят новую избу — за Ваней-дурачком посылают. Явится он с матерью — без нее никогда ни к кому не ходил, — а уже угощение приготовлено. Так заведено было. Сядут они за стол — мать и не притронется к кушаньям, а Ваня за обе щеки уплетает и виновато, но счастливо улыбается. Хозяева еще больше его счастливы: тоже улыбаются, радуются, потому что, значит, не поселилась в их избе эта самая — нечистая. А в другую войдет Ваня и вдруг напряжется, да такой весь натянутый, как балалаечная струна, весь покраснеет, руки вытянет и что-то все толкает от себя — страшно прямо-таки! Да еще и шипит сердито: «Фу! Фу! Пошла!..» И так устанет, что и сил поесть нету. Ну тогда ему с собой собирают. А он еще и брать не захочет. Значит, не победил нечисть, значит, вновь Ваню звать надо…

Странно все это, правда ведь? Глупости деревенские! Может быть, мать его научала? Да только корысть в том какая? А никакой! Для нее — одни хлопоты. Да и не ее на эти дела звали, а его, Ванечку. Если соглашался, то как же ей-то не идти? А звали многие! И даже не из суеверия: к тому времени, о котором сказ, всякая вера в людях поостыла. А по опыту жизни! В тех избах, куда не приглашали дурачка, нелады да несчастья, как горох из дырявого мешка, сыпались, злоба между людьми царствовала. Вот и говорили, что нечистая или там черт с дьяволом правят в таких избах. А уж гнать из обжитой избы — дело почти невозможное: много больно нечисти там набирается. Но все-таки звали. Так такое происходило — удивленье одно! Упрется дурачок и ни в какую в избу не идет: на мать сердится, ругает ее, а это уж крайний случай. Нет, еропкинские всё своими глазами наблюдали и своим умом определили: там, где Ваня вовремя разогнал нечисть, спокой да лад надолго. Опыт жизни! Что ж главнее-то может быть?