Изменить стиль страницы

Через полчаса его плетеная корзинка была полна доверху и он задумался: что делать? Возвращаться в Москву? Но время лишь приближалось к полудню, да к тому же распогодилось. Ветер куда-то угнал хмарь, небо засинело, по нему низко плыли серые обрывки туч. Солнце сияло в последней осенней щедрости, серебря мокрую листву. Было таинственно-тихо без птичьих голосов, томительно красиво.

Возвращаться в Москву?.. Но что ему там делать, в их малогабаритной квартире, наполненной совсем другими заботами. В ней царствуют не его интересы, а школьные дела двух дочерей да домашние хлопоты жены. У него-то и места постоянного там нет. Смешно сказать, разучивать роли приходится в ванной комнате; ночью — на кухне.

Впрочем, когда завод им с Тамарой давал квартиру, у них и детей еще не было, да и никто не ведал о его творческой судьбе.

А кого сейчас это заботит? Гартвина? Нет, только не Рюрика Михайловича. По его системе и блага получают согласно месту в «пирамиде». Хотя он уже пять лет в первоочередниках на жилье, но не получит, нет, не получит…

Отсюда и разлады с Тамарой. На заводе им давно бы уже дали трехкомнатную. Видно, опять от завода и получат. Но — на окраине, там теперь завод строит. А как же ему ночью со спектаклей возвращаться? В театре — это учитывают, да что толку? Потому-то и приходится ему репетировать, читать, думать в ванной, на кухне, и лишь в лучшие свободные дни — на природе. Он привык. Да и что поделаешь?..

7. Лестница

Он стоял на кирпичных глыбах взорванного барского особняка. Ветер за длинные годы нанес земли, и из щелей меж глыбами тянулись тонкие березки. Когда-то, сразу после войны, еропкинские колхозники решили разобрать пустующий особняк на кирпичи и построить коровник. Но ничего из этого не получилось: особняк возводили, как церковь, на белковом замесе. Раздосадованные и разозленные солдаты минувшей войны, у которых в этом деле верховодил Афоня-бригадир, отец Колядкина, поступили решительно и просто: взорвали особняк! Рассуждали так: мол, хоть кирпичный щебень пойдет в фундамент коровника. Но барский особняк развалился капризно на неподъемные глыбы. И тогда на него взяли да плюнули — только и всего! А коровник соорудили из бревен разобранных личных сараев. Но и он оказался неудачливым — вскоре сгорел…

Далекий царский вельможа ставил свой небольшой, но мощный, как крепость, сельский дом на высоком крутобережье реки Торьва. Из окон классически простого особняка с четырьмя колоннами открывался удивительный вид. Внизу лежала плоская луговая долина Торьвы. Речка со склоненными старыми ивами, будто укутанная в одежды, своевольно извивалась к дальнему крутобережью, где располагалось Еропкино. А прямо, за просторной речной луговиной, начинались холмистые дали — поля с перелесками. Вечно смотри — не устанешь, не насмотришься.

От развалин вниз вела каменная лестница, хорошо сохранившаяся с первоначальных времен, — двенадцать ступеней между пятью квадратными площадками. Она оканчивалась у искусственного пруда, обсаженного липами. Тут же был большой липовый парк с радиальными аллеями. Ныне, конечно, он зарос подлеском, кустарником, был завален сушняком, павшими деревьями, засыпало канальчик, соединявший его с Торьвой. И не пруд он уже, а лишь тонкая пленка воды над болотистым дном, в котором увязли коряги, торчат тут и там бутылки, блестят консервные банки. Давно уже ни пруд, ни парк никому не нужны. А когда-то, выплыв на лодке из пруда в Торьву, можно было отправиться в далекое речное путешествие — на Нерль, на Клязьму, хоть до самой Оки-Волги. Впрочем, и сейчас байдарочники пользуются этим маршрутом, и черное пепелище у пруда, и консервные банки с бутылками — память о них…

Колядкин любил третью площадку лестницы: сверху, с развалин, его уже было не видно, если там останавливался случайно забредший путник, как правило, грибник-пенсионер или московский художник. Но зато перед ним во всей прелести оставались открытыми родные еропкинские дали. Вообще-то, и в детстве, и в юности все они, еропкинские школьники, любили и этот барский холм, и развалины особняка, но особенно каменную лестницу. Сюда они убегали с уроков, здесь назначали свидания первым избранницам сердца. С ними мечтали, наблюдая золотисто-оранжевые, вполнеба, закаты, о будущей городской жизни. И конечно, томились запретной близостью. Где его Люба-Любочка-Любка, славная Коротухина? Замужем за военным где-то на Дальнем Востоке. А когда-то здесь, на лестнице, они клялись в вечной дружбе. Да, они только дружили и совсем не любили, хотя иногда Люба-Любочка-Любка и разрешала ему поцеловать себя…

Колядкин улыбается милому воспоминанию. Он развязывает рюкзак, достает термос и бутерброды. Ест быстро, с наслаждением — проголодался; запивает почерневшим, потерявшим аромат, но все еще горячим чаем. Хорошо ему, свободно, и такое умиротворение на душе, какого никогда не бывает в Москве.

Он вытаскивает три книги: том Гоголя, пьесы Булгакова и стихи Рубцова. Он всегда захватывает в свои походы книги. Обычно три: ведь никогда не угадаешь, какое будет настроение, что захочется почитать в электричке, или на лесном пеньке, или вот здесь, на старинной лестнице. Сейчас он раскрывает «Ревизора». Казалось бы, знает всю эту пьесу наизусть, а вот хочется вновь и вновь пробежать глазами по печатным страницам и находить, угадывать что-то еще не замеченное, недопонятое.

В дипломном спектакле он, можно сказать, прославился, сыграв Осипа, слугу Хлестакова. Рюрик Михайлович Гартвин тогда воскликнул: «Лучшего Осипа я не видел! Беру Колядкина в театр». С тех пор он и играет у Гартвина слуг да шутов. Правда, зрителям нравится, даже аплодируют. Но Гартвин не устает повторять: «Умерьте пыл, Колядкин. Вы не один на сцене».

Эх, Рюрик Михайлович, а как же без пылу-жару? Как же без полной самоотдачи? Без импровизации? Ну, умерил — и самому стало скучно появляться на сцене. Эх, эх, Рюрик Михайлович…

Голубая мечта Колядкина — сыграть Ивана Александровича Хлестакова. Как легко, и свеже, и традиционно он  п о к а з а л  бы его! Так, как создал этот образ сам Николай Васильевич Гоголь. А то ведь нынешние режиссеры и актеры в сатирическом изобличении николаевской эпохи, в так называемом оригинальном прочтении классики, прямо-таки безбожно исказили и пьесу, и образ Хлестакова, и образ городничего, и все образы — Ляпкина-Тяпкина, Земляники, Анны Андреевны, Марьи Антоновны… Ах, да всех! Но особенно — Ивана Александровича…

Мало кто замечает, думает он, что в образе Хлестакова Гоголь весело высмеивает — именно высмеивает, да! — самого себя! А за одно всех петербургских провинциалов, всех своих бывших товарищей по нежинской гимназии, оказавшихся, как и он, в столице. Вообще вечную похвальбу молодости. Вот он, знаменитый монолог:

«Эх, Петербург! что за жизнь… право!..»

Колядкин встает, откидывает руку и восторженно произносит: — «Эх, Питер-бургх! что за жизнь… право!»

Он расхаживает с книгой в руках по квадратной площадке, выискивает насмешки-откровения, читает их вслух: «…в один вечер, кажется, все написал, всех изумил»; «с хорошенькими актрисами знаком»; «с Пушкиным на дружеской ноге», «Смирдин дает… сорок тысяч»; в передней «графы и князья толкутся и жужжат»; «меня сам государственный совет боится»; «во дворец всякий день езжу».

Все это — мечты в столице мелкопоместных провинциалов. А престарелые родители верят своим отпрыскам. Чуть сомневаются, но верят. Хотят верить! Такова человеческая натура. Как верит прожженный городничий Сквозник-Дмухановский, перед которым в силу обстоятельств хвастается Хлестаков. И поди узнай в бескрайней России столичную правду! Страна-то как континент. И вся — провинция! И вся — в наивной вере. И всю ее так же легко обмануть, как дитя малое. Она сама хочет быть обманутой. Ах, какие бессмертные образы!..

А учительница литературы, вспоминает Колядкин, Таисия Федоровна Смородина рассказывала им, что Гоголь, вернувшись из Италии после почти что десятилетнего отсутствия, поселился не в Петербурге, а в Москве и однажды навестил здешние места. Правда, потом ему ни в одной книге не удалось найти подтверждения этого факта. Но суровая, и неулыбчивая, и очень серьезная завуч Таисия Федоровна — в пенсне и вечном темно-синем платье — внушала им абсолютное доверие. Поэтому Гоголь обязан был посетить их места, а значит, и был для них своим. И они знали  е г о  так, как никого другого из классиков…