Изменить стиль страницы

А тетушка и говорит, и опять ласково, спокойно: «Сейчас теплого молочка с Ванечкой попьете, а потом я тебя научу, что сделать, чтобы навсегда о боли зубной позабыть». И вот что она ему наказала: в самую полночь, когда месяц в вышине, побежать за два поля к большому кусту рябины, сорвать три веточки и быстро обратно вернуться. Потом забраться на сеновал и спать столько, сколько захочется. А когда проснется, к ней прийти, веточки принести, и тогда она новый наказ даст. И никому ничего не рассказывать — ни матери, ни отцу, ни брату, ни сестре, а то боль вернется.

Валёк все сделал, как она учила. Но знал бы кто, как ему было страшно совершенно одному в пустых тусклых полях при таинственном свете месяца. За буграми чудились волки, а в перелесках — лешие, а может быть, и сами черти. Он так бежал туда и обратно, что и не помнит, долго ли бегал или коротко. И не помнит, как примчался к родной избе, как забрался на сеновал, как заснул. А проснулся в самый полдень, когда родители уже пришли обедать. Он есть, конечно, не стал, а сразу помчался к тетушке с тремя веточками рябины. Она ласково его встретила и спросила, улыбаясь: «Ну как, болят зубы?» А он и забыл уже, что вчера поутру катался по полу и бился лбом о стенку от нестерпимой боли. И тогда Прасковья-добруша-Никитична наказала ему надевать всегда ботинки с левой ноги и никогда с правой. Если он будет помнить об этом, говорила она, то зубная боль навсегда пройдет…

Колядкин улыбается: ну при чем здесь ноги? Разве не странно все это? В чем тайна? Впрочем, в чем врачующие тайны йогов, модных ныне экстрасенсов? Однако же он действительно забыл с тех пор о зубной боли. Когда служил в армии, дантист обнаружил у него восемь дупел и никак не мог понять, почему они не тревожат его. Ну что он мог объяснить? Рассказать про тетушку Прасковью-добрушу-Никитичну? Не поверит… Конечно, не поверил бы! Но сам он чем старше становится, тем больше верит. И каждый-каждый день суеверно надевает обувку с левой ноги…

А вот вставлю-ка я, думает Колядкин, в свой сказ-притчу о старом Еропкине историю излечения отца от паралича ног.

10. Притча о том, как обезножел бригадир Афоня и как тетушка Прасковья-добруша-Никитична вернула его к жизни

Отцом у мальчика Валька был колхозный бригадир Афоня, человек упрямый, неутомимый, вспыльчивый и ругательный. Бригадирская должность как нельзя точно соответствовала его характеру и принципам. Принципы у бригадира Афони были убежденно коммунистические. В коммунистах он состоял еще с войны, с сорок третьего года. В Еропкино после Победы он вернулся израненным и контуженым, но никогда не обращал внимания на свои недомогания. Он верил, что скоро наступит светлая, зажиточная пора — вот только бы иметь стране побольше тракторов и комбайнов да повыше снимать урожаи. И тогда непременно все будут довольны и счастливы. Дурь старой деревни, с ее собственническим укладом и церковными обрядами, с суевериями и знахарством, он, конечно, презирал. Афоня-бригадир неколебимо верил в социальный прогресс и честно всего себя отдавал его достижению.

Свою двоюродную сестру Проську с ее юродивым сыном Ванечкой бригадир Афоня недолюбливал и старался не замечать. Для него Проська с ее лечебным шарлатанством олицетворяла темноту прошлого. И он был очень недоволен тем, что младший сын Валька часто проводит время на краю села в доме Прасковьи Помеловой. Афоня-бригадир ругался, бил Валька ремнем, чтобы, значит, не позорил его. Но ничто не помогало: Валёк все равно навещал любящих его тетушку и Ванечку-дурачка.

Так шли годы. А однажды летом бригадир Афоня, распалившись, изругав в пух и прах нерадивых плотников, строивших новый коровник, не удержался на скользком, свежеструганом бревне и упал с высоты стропил на землю. В тот же миг с ним случилось несчастье: у него отнялись ноги. Плотники сначала сердито сказали: «Так тебе и надо», — но потом забеспокоились — все-таки не за свое радел Афоня, а за колхозное! — на руках понесли к правлению, где стояла полуторка. В кузов набросали сена и повезли несчастного бригадира в районную больницу. Сам председатель Игнатий Горесветкин сопровождал Афоню, чтобы в больнице ему первостатейное внимание оказали.

Что только не делали врачи, чтобы восстановить парализованные Афонины ноги — кололи уколы, массажировали и даже резали, — ничто не помогло. Из районной больницы инвалида Афоню перевезли в областную, где был светило-профессор. Но и он ничего не смог сделать. И так, недвижимого, Афоню вернули в родное село, и сидел он целыми днями на кровати несчастный и угрюмый и ни о чем ни с кем не говорил, а только мрачно ругался: «Доработался, твою мать… Чего жить-то дальше?!»

И вот тогда тетушка сказала Вальку, чтобы он передал ее двоюродному братцу Афоне, то есть своему отцу, что она знает одно верное средство, но пусть он только сам ее позовет. Однако бригадир Афоня наотрез отказался — из принципа: был он все-таки, как говорилось, очень упрямый и несговорчивый. За это его многие недолюбливали, хотя все уважали — за трудолюбие, бескорыстие и справедливость.

Ну, значит, принялись обезножевшего Афоню упрашивать. Прежде всего, конечно, мать Валька, Анна Аникиевна, и сам Валёк. Но он их грубо гнал прочь. Тогда мать вызвала из Москвы старших — брата Николая и сестру Евдокию. Николай работал на заводе, а Евдокия — в конторе стройтреста. Но и их он не послушался. И их прогнал прочь. Тогда на просьбу матери откликнулись его друзья-товарищи. Они тоже принялись настойчиво повторять: «Ну чего тебе, Афоня, не попробовать? Вона скольким помогала. Может, и тебя восстановит. Чего, сидя-то на кровати, упрямствовать?» Но он все равно упрямствовал. Уговорить его взялся сам Горесветкин. И только великому Упрошайловичу удалось это сделать.

И вот настал день, когда явилась тетушка, а за нею и Ванечка. Тетушка, как всегда, была спокойна и радостна и улыбалась, будто ожидался праздник. Она принесла две бутылки из-под водки, в которых были ее снадобья. Сначала сидели все вместе за столом и пили из самовара чай, и тетушка изредка пронзительно поглядывала на нахмуренного отца, который сдержанно молчал, но готов был взорваться в любую минуту и прогнать ее вон вместе с «пресловутым Ванечкой», как он того иногда называл. А потом тетушка попросила мать и Валька удалиться и не подглядывать, потому что никто не должен знать и ведать секретов ее врачевания.

Долго оставались Прасковья-добруша-Никитична и ее сын Ванечка наедине с упрямым Афоней-бригадиром. Что там было — никто не знает. Только когда Валёк и его мать вернулись в избу, они увидели другого человека. Бригадир Афоня был не похож на себя. То есть он оставался таким же, но с лица исчезли угрюмость и озлобленность, а взгляд стал далеким и мечтательным, как будто бы он видел за тридевять земель. Таким светлым и добрым Валёк никогда и не помнил отца. А мать даже испугалась. Осторожно спросила: «Что с тобой, Афонюшка?» — «Эх, Аннушка, — мечтательно отвечал отец, — вот ежели встану, то обязательно сам Прасковье избу починю. А то ведь стоит покосившаяся, завалится еще…» — «Ну дай бог», — облегченно вздохнула мать.

И что же было дальше? Принялись Валёк с матерью ни свет ни заря бегать на конюшню за теплым навозом. Принесут и обкладывают бесчувственные ноги Афони да тряпками заматывают. Целый месяц! Да еще тетушкино зелье на спирту отец пил пять раз в день и был от него вечно сонно-спящим, так что даже есть забывал. А сама Прасковья-добруша-Никитична не являлась. Сказала, что тогда придет к ним с Ванечкой, когда Афоня ноги свои почувствует. «А почему с Ванечкой?» — полюбопытствовал Валёк. Потому, ответила тетушка, что господь забыл отделить Ванечку от ее души или уж не захотел. И живут они, значит, одной душой…

За месяц беготни на конюшню и со всем другим, относящимся к излечению бригадира Афони, Валёк с матерью извелись и измучились вконец. Они уже, если по правде признаться, и не верили, что тетушкино знахарство сможет сделать то, чего не смогли все врачи во главе со светилом-профессором. И чем более они не верили, тем больше верил сам Афоня. И чем более они сникали от усталости и сомнения, тем более становился оживленным и веселым обезноженный. Афоня уже перестал быть сонно-спящим, а начал смеяться и шутить. Только одно не позволял себе — ругаться. И вот когда Валёк с матерью уже едва таскали ноги, молчащие и сомневающиеся, бригадир Афоня вдруг просиял и радостно воскликнул: «Чувствую! Ноженьки чувствую! Ноженьки!..»