Изменить стиль страницы

«А ты пымай… нам… нечистую сссилу», — потребовал хилый, с болтающейся головой.

«Му-у-у-у», — тревожно заревела корова Марфа.

«Слышь, дурак! — И Потешкин опять ткнул Ваню пальцем в лоб. — Слышь, о чем Генка просит? Пымай нам нечистую силу! Может, она баба?! Мы ее… Га-го-го!»

«Да… пымай!.. пымай!..» — с пьяной настойчивостью требовал Генка-хилый.

«Фу! фу! Пошла! — вдруг сердито зашипел Ваня, весь напрягся и невидяще двинулся на большого с волчьим оскалом. Он толкал его в исступлении руками и все повторял — сердитее, гневнее: — Фу! фу! Пошла!..»

«Ну ты! Дурак!» — заводился, мрачнел здоровый детина, отмахивая Ванины руки.

«А ты, Митяй, его двинь! В морду! — подсказывал, веселясь, Потешкин. — В порядке самозащиты. Митяй! Дозволено! Двинь же! Двинь! Ну, ну!»

И Митяй двинул… Как рычагом, снизу вверх, в челюсть. Ванечка даже приподнялся, оторвался от земли и рухнул на землю плашмя.

«Вот это ударчик! — завопил Потешкин. — Раз! Два! Три!.. Десять! Аут! Ну потеха!»

А Ванечка вдруг дернулся, и расслабился, и затих. И глаза его — чистые, незамутненные — голубели в неподвижности.

«Эй, чё с ым?.. Сдох, чё ли?» — пораженно бормотал хилый, опускаясь на четвереньки около застывшего Вани.

«Братцы! Тикать надо», — трусливо зашептал Потешкин, воровато оглядываясь.

«Му-у-у-у!» — вновь заревела громоподобно корова Марфа и, выставив рога, двинулась на Потешкина. Тот отшатнулся, и Марфа ударила в бок стоявшего на четвереньках хилого. Удар был хоть и сильный, но рога у Марфы — тупые, да и болтоголовый пьяница оказался в ватной телогрейке. Он растянулся около мертвого Ванечки, затаился, трезвея, вспомнив, что коровы лежащих не тронут. А Митяй — страшная рожа и пустоглазик Потешкин, пригибаясь, бросились бежать к Торьве, к мосткам, чтобы на том берегу скрыться в березовой роще.

Умная Марфа-корова недвижно стояла над затаившимся хилым и, задирая голову, мощно трубила на все Еропкино: «Му-у-у-у…»

Митяя — страшную рожу и пустоглазого Потешкина поймать не удалось. Той же ночью, прихватив паспорта и кое-какие пожитки, они бежали из Еропкина. Хилого Генку судили «за соучастие в преднамеренном убийстве» и дали небольшой срок, который он отбывал на лесоповале в Архангельской области. В Еропкине он больше не объявился.

Вот, пожалуй, и конец этой истории, печально думает Колядкин. Однако ж надо дорассказать, решает он, о бедах-напастях на еропкинцев после смерти Вани-дурачка, сына Прасковьи-добруши-Никитичны. С нее и начнем…

13. Притча последняя — о бедах-напастях на село Еропкино, — разделенная на четыре части

I

Как не стало у Прасковьи-добруши-Никитичны сына Ванечки, так и она перестала хотеть жить дальше. Бросила все — работу, врачевание, не ела, не пила. Марфушу не доила. Да и доить ее стало не нужно: у дойной Марфуши в тот ужасный день пропало молоко. Пытались утешать Прасковью-добрушу-Никитичну, да ни у кого убедительных слов не находилось. Ходил к тетушке и Валёк-Валентин вместе с матерью, но что они могли ей сказать? А тетушка сидела за столом с потухшим взором, исхудалая до неузнаваемости, совсем старенькая, и тихонечко говорила — не то им, не то себе, не то просто мысли озвучивала:

«Счастливо иль несчастливо прожила свой век? Да ить как ответить? Старалась добро людям делать. Многим помогло. Значит, счастливо…

Ну что ж, овдовела рано. Бабью радость почти не знала. Значит, господь так рассудил. Зато другую дал радость. Силу дал избавлять от недугов. Так…

Ну вот теперь думаю: овдовела ли или брошенной осталась в молодости? А зачем об этом думать? Гришу-то моего ты, Аннушка, помнишь. Как же его не помнить? На голгофу сам напросился. Страстный был, все спорил. Отправили его, милого, с раскулаченным батюшкой в саму Сибирь. Дав-но-о-о. В самом начале колхозного строя. Меня ить пожалели, не тронули, с грудным-то Ванечкой. Спас меня Ванечка. А зачем? Зачем?..

Я вот Гришу всю жизнь ждала. Ох, как до-о-о-лго-о-о. Но не дождалась. Обижалась, бывало. А как же? Он ведь и весточки никогда не прислал. Жив ли, где? А знать-то хотелось. Ну о том, бросил он нас с Ванечкой или вернуться не позволяют, а может быть, давно уже на том свете ждет? Теперь скоро узнаю. Так…

А что дурачком пребывал Ванечка среди людей, так разве это несчастье? Несчастье — от ума да от гордыни. А Ванечка праведным был. Зло от людей гнал. А как же без этого-то? Да ить без этого все в сатану обратятся. Жить на свете нельзя станет. Вот поэтому, значит, такие, как Ванечка, и посылаются в мир. Чтобы в людях вера праведная не иссякала. Истинное слово говорю…

Да ить и счастлива я с ним была. Хоть, может, кто и усомнится. А он ведь — дитя малое, а значит, всегда радостное. И значит — в вечной материнской заботе пребывала. Счастлива! Счастлива! Так…

Ох, господи, а не углядела. Грех-то какой, грех! Кто же мне его простит? Пора мне, пора. Там отмаливать. Душа рвется к Ванечке, к Грише моему. Рвется, Анненка, рвется. Ты и не уговаривай, не надоть. Господь с вами. Прощевайте…»

В тот мокрый стылый вечер, когда Валёк-Валентин со своей матерью, Анной Аникеевной, возвращались домой, поднялся вдруг буйный ураганный ветер. В один миг он перепутал, порвал провода, и все Еропкино погрузилось во тьму. Не успели они обогреться у печки, попить чаю, как тревожно забили в железный рельс — пожар! Бросились из избы, а огонь вполнеба трепещет там, на краю села, откуда они только что пришли. И люди со всех концов бегут, кричат друг другу: «Прасковьина горит! Добрушина горит!..»

Как потом догадывались, проводила Прасковья-добруша-Никитична племянника своего Валька с матерью и пошла в хлев со свечечкой вновь допытываться у Марфуши, как пьяные изверги, злодеи-потешники, обидели, убили ее сына Ванечку… Или сама свечечка упала на сено, или тетушка ненароком толкнула ее — кто теперь ведает? Только вспыхнул хлев в темени черной превеликим заревом. А за ним и дом занялся великаном-кострищем. И часа не прошло, а на пожарище одни угли древесные дотлевали да пепел искрился.

Все с испугом и ужасом говорили, что могла-де Прасковья от огня-то спастись. Мол, двери разве заперты были? Но, однако, не спасалась. Захотела, значит, смерть мученическую принять. Побыстрее со своим Ванечкой свидеться. Страшно было на пепелище: в ознобе трясло — и от ветра ледяного, и от ужаса душевного. А все равно не расходились и всё гадали, какие еще такие напасти грянут на село Еропкино.

II

Беды-напасти с той поздней осени действительно повалили в еропкинские избы, как нашествие тараканье. Взять хотя бы дом Афони-бригадира. Жена его, Анна Аникиевна, так продрогла на пожарище, что в ночь занемогла, загорелась таким жаром, что впала в бред и в беспамятство. Как ни бились врачи, спасая ее, задохнулась она от воспаленных легких, не выжила. Бригадир Афоня искренне убивался над гробом женушки своей. Казалось, скорби его конца не будет.

Но прошли поминальные сорок дней, почтили светлую память жены и матери, уехали старшие дети в столицу, и сказал тогда бригадир Афоня младшему сыну Вальку, что берет в дом Марью-переселенку, чтобы, значит, стряпала им и постирушку делала…

Колядкин дословно помнит тот сбивчивый монолог отца:

«Ну чего, значит… Без матери, значит, ни туды ни сюды. Все хозяйство запущено. Понял? Ничего не понял и не поймешь. Не дорос еще. Длинный вот, а ума нету. Все рожи перед зеркалом корчишь. Артист, тоже мне! Пора, Валька, за ум браться. Учу вот тебя, учу, а у тебя одна дурь в голове. Артист, тоже мне! На агронома бы метил, на инженера. В директора попадешь. Что, Горесветкин вечный? То-то. А в начальстве разве… ну это… плохо, что ли? Всему голова, все под тобой. Понял?.. Ну раз не понял, то ничего и не поймешь…

Вот я и говорю: без матери, значит, ни туды ни сюды. Хозяйство запущено. Ну это… такое-самое. Понял? В общем, значит, я решил пустить в избу Марью-переселенку… Ну чего, чего ты на дыбы-то сразу? За собой вот и тарелку не вымоешь. А она стряпать будет. Постирушки, значит. Ну и все такое-самое… Да я тебя и не спрашиваю! Понял?! Вот так-то! Я — отец, и слушайся! А то мне, не ндравится ему! А я и спрашивать не стану! Завтра и переселится! Понял?! С девкой она маленькой… Ну чего, чего?! Девка в детсад ходит. Мешать, видите ли, ему будет?! А у тебя комната отдельная! Закрывайся и никого не услышишь! Понял?! То-то… Чего, чего?! У Кольки с Дуськой спрашивать?! Да я что, женюсь?! От нужды пускаю. Чтобы и ты, оболтус, сытым был. Так вот! В обчем, хватит! Дискуссию прикрываем! Завтра Марья явится! Понял?! То-то. Понимать — оно лучше…»