Земля людей, увиденная глазами Экзюпери, была любимой землей Андрея Платонова. А идея жизни, которой раз навсегда воодушевился русский Андрей Платонов, воодушевляла и француза Экзюпери.

Они братья, дети земли людей и рыцари одной общей идеи жизни.

САМУИЛ

МАРШАК

I

алендари все еще показывали месяц октябрь, а на Каму уже дохнуло стужей русской зимы. Может быть, более русской, чем когда-либо в русской истории. Зима 1941 года поднималась на полчища гитлеровского нашествия.

Мы зябли с поэтом Виктором Гусевым, обдуваемые ледяными ветрами на открытой палубе камского парохода. Среди узлов, чемода-

нов, ящиков и корзин — в тесноте, в горе, в тоске — жались друг к другу хмурые мужчины в шапках-ушанках и печальные женщины в шерстяных, завязанных за спиной платках. С верховьев Камы уже шло первое небывало раннее серебристое сало — предвестник скорого ледостава.

Все тяжелея и все медлительней Кама текла меж двух берегов, осыпанных первым крупичатым снегом. Низкие борта встречных барж уже обрастали суставчатыми ледяными сосульками. Пронизываемые стужей, мы смотрели с палубы, как плывут мимо нас вверх по Каме груженные народным добром караваны. Мы терли перчатками обожженные холодом щеки и радовались. Мы радовались ранней русской зиме!

«Наддай! Дохни непереносимым морозом! Оледени воздух, чтоб у гитлеровца не стало дыхания. Ожги каленым морозом гитлеровца на русской земле! Зима, подсоби России!»

Мы стонали от холода — и мы благословляли его.

С Виктором Гусевым мы плыли из Чистополя в Казань. Семьи писателей были эвакуированы из Москвы в Чистополь еще в начале июля. И Гусев и я оставались дома, в Москве. Вместе с другими писателями были мобилизованы на радиопропаганду. Он стал работать на внутренней пропаганде, я — на международной. И в первые дни октября получили недельный отпуск — отправились в Чистополь. Я повидаться с женой и двухлетней дочкой. Он — перевезти жену и двоих детей из Чистополя в Казань. На исходе недельного отпуска мы возвращались в Москву. Я — один, он — с семьей, собираясь оставить ее в Казани. Жену и двоих ребят Гусев втиснул в переполненную каюту — сидели они там в углу на какой-то корзинке. Виктор и я — на охваченной холодом палубе. Чтобы не вовсе окоченеть, то и дело подталкивали друг друга. Ничего! Скоро Казань, а оттуда — поездом недолго и до Москвы.

В Москву бы скорее! В Москву! В Москву!

Плыли и плыли волжские и камские пароходы. Пассажиры, поднятые войной, встречали их как старых знакомых. И облик пассажиров не тот, что прежде. И волжские теплоходы утратили мирный туристский вид. Мы плывем на теплоходе «Владимир Ульянов-Ленин». Мимо нас по реке проходят другие суда, и мы читаем на их бортах имена прекрасных людей России. Вот прошел «Илья Мечников». От заснеженного причала, близ Камского устья, отшвартовался «Михаил Ломоносов». А в Камском Устье зычным грудным гудком поздоровался поднимавшийся снизу «Максим Горький». Он тащил на буксире длиннейший караван тяжело нагруженных барж. Казалось, всей силой своего многоводья река наваливается на его узкий и длинный корпус. Одолевая ее, он шел против течения вверх к городу-тезке.

И вдруг опередил нас двухпалубный, перепончатокрылый «Пушкин». И одиноко стоял у пустынного оснеженного берега без причала однопалубный «Иван Павлов» — величавый в старческом одиночестве.

Волга развертывалась перед нами, как свиток великих имен русской истории. С нами было все, что составляет свет, величие и мудрость нашей России,—все великие русские, когда бы, в какие бы времена они ни жили!

Человек, которому в те дни довелось побывать на Волге, дивился множеству людей, только что одетых в шинели бойцов. Их было так много, идущих оборонять Россию, что казалось, будто они призваны в армию из всех времен русской истории.

У пристани Камское Устье, там, где Кама впадает в Волгу, встретились два теплохода — «Чернышевский» и «Александр Суворов». Они простояли у пристани борт о борт в течение целого часа. Наш «Владимир Ульянов-Ленин» пришвартовался поблизости от «Александра Суворова».

«Чернышевский» пришел раньше нас с верховьев Камы, из глубины страны. «Александр Суворов» — с верховьев Волги. «Чернышевский» был весь заполнен людьми в солдатских шинелях. На «Александре Суворове» ехали женщины. Это были работницы эвакуированной текстильной фабрики. На палубе их парохода и на барже, которую теплоход тащил за собой, стояли заботливо укрытые брезентом станки.

Мужчины в шинелях спросили женщин: «Куда?» Женщины назвали город, куда переводилась их фабрика. За Урал. Многие из мужчин оказались из этого города за Уралом. Женщины спешили поведать молодым бойцам о жизни в прифронтовой полосе — там до последнего времени находилась их фабрика. Глотая слова, утирая слезы, они рассказывали о нечеловеческой жестокости немцев. О разбойной жадности гитлеровских солдат, как холодно, со спокойствием изуверов расстреливают и сжигают детей и женщин.

Пассажирки «Александра Суворова» торопились, перебивали друг друга — боялись, должно быть, что не успеют все рассказать солдатам.

Один из солдат на палубе «Чернышевского» прислонился к борту и внимательно слушал женщин. Он заносил их сбивчивые рассказы в свою записную книжечку.

— Зачем? — спросили его товарищи.

— Счет немцу готовлю,— ответил солдат.

Я подумал, что в эти трудные дни снова придет на помощь все, чему научились мы за годы мира и стройки,—терпение, труд, вера, настойчивость и... выносливость.

II

О встрече двух теплоходов у пристани Камское Устье я рассказал Маршаку, когда неожиданно встретился с ним в Казани.

Мы плелись втроем — Гусевы и я — с пристани следом за дребезжащими по булыжникам дрожками с детьми и вещами Гусевых.

И вдруг — встреча с Маршаком на булыжной казанской улице!

У него был очень растерянный вид, не похожий, совсем не похожий, на привычного московского Маршака. Первый раз в жизни я видел его небритого. Маршак наваливался всей тяжестью своего грузного тела на легкую палку и, казалось, никогда еще так не нуждался в ее ноддержке.

Мы долго не могли с ним понять друг друга.

— Милые, вы куда? Вы откуда, милые? Вы куда?

Объяснили: в Москву. А вот Нина Петровна с детьми временно останется здесь. После, вероятно, переедет в Ташкент.

Маршак переводил изумленный взгляд с Гусева на меня и с меня на Гусева.

— Милые, то есть как это так — в Москву?

— Поездом, Самуил Яковлевич. Нынче же вечером.

— И вы ничего не знаете?

— Собственно, что? — Мы с Гусевым тревожно переглянулись.

— Идите сейчас же в Дом печати. Вы знаете, где Дом печати? На улице Баумана. Там все поймете, милые, все. Или вот что, я, пожалуй, тоже пойду.

Виктору Гусеву надо было сначала проводить жену и детей. Условились, что Гусев проводит их и придет в Дом печати. А я с очень маленьким (уезжал из Москвы на одну неделю!) чемоданчиком вместе с Самуилом Яковлевичем зашагал к центру Казани.

Сколько я ни просил его объяснить, что же произошло в Москве и зачем мне идти в Дом печати, он отвечал все одно и то же:

— Потерпите, голубчик. Придем, все поймете.

Мне было уже невмоготу по-прежнему «не понимать».

По пути все чаще встречались знакомые москвичи — писатели, артисты, художники, журналисты. Я уже понял: знакомая мне Москва — в Казани! И больше не расспрашивал Маршака. Но по дороге к Дому печати рассказал ему о встрече двух теплоходов у пристани Камское Устье. О солдатах на «Чернышевском» и эвакуированных женщинах на «Александре Суворове».

— Список злодеяний! — воскликнул Маршак, выслушав рассказ о том, как солдат со слов женщин заносил в записную книжечку перечень гитлеровских злодейств.— Значит, он так и сказал, что готовит счет? Слушайте, милый, а ведь этот солдат рассчитается с гитлеровцем! Вы знаете, это очень хорошо, что он записал!

Маршак вдруг на ходу стал застегивать на себе пальто на все пуговицы. Котиковая шапка криво сидела на его голове. Он словно только сейчас это почувствовал и поправил ее.