Улицы пахли пылью и сухостью. Когда под ногами застучал тревожно деревянный тротуар и выскочили на дорогу уличные фонари, Томана охватило сильное желание убежать обратно.
По улице, ведшей к земской управе, гуляло горячее дыхание зреющих полей. Ближе к центру пошли более оживленные улицы.
Сперва Томан пугался каждого встречного, но скоро освоился. С интересом разглядывал он городские дома с резными наличниками, с освещенными или проваленными в темноту окнами, и жадно прислушивался к жизни, струившейся через город.
По дну широкой улицы, по пятнам света и тени, словно вброд по мелкой реке, пробирались повозки. Качались, как на волнах, расплывчатые тени людей; магазинные витрины набрасывали на них сети света.
На перекрестке, залитая огнями, кричала афиша кинематографа. Кучка русских солдат пялила на нее глаза, и Томан по рассеянности одновременно с Миончковским на приветствие их поднял руку к козырьку — и испугался, и заспешил дальше, а потом рассмеялся сам себе.
— Куда вы меня ведете?
— Поздно спохватились, мой милый — далеко! Вот заведу вас и выдам полиции.
Собственная смелость доставляла Томану ребяческую радость. Он уже без страха смотрел на русских офицеров, с которыми здоровался Миончковский. Местами, на углу улиц или на узеньком тротуаре, Томан задевал плечом незнакомых людей и близко заглядывал в глаза молодым женщинам. Миончковский знал многих из них, и часто сам обращал внимание Томана:
— Смотрите! Молодая супруга старика купца!
Или:
— Еврейка, но — страстная!
Об одной сказал:
— Соня, секретарша агронома Зуевского!
Томан оглядывался на всех, а за секретаршей Зуевского даже вернулся, чтоб обогнать ее и еще раз заглянуть в лицо, но хотя ему и не удалось этого сделать, он заявил:
— Хорошенькая!
Свернули в улицу, образуемую двумя убегающими цепочками желтоватых огней. Улица казалась широкой, бесконечной, и была она ровная, но — безлюдная. Прошли мимо дома за чугунной оградой; под белесым, пустым зарешеченным окном его гремел прикладом солдат.
— Слышите? Я веду вас прямиком в львиную пасть!
На этом месте они еще раз свернули, и неожиданно к самому тротуару, под ноги прохожим, сбежали весело освещенные деревянные ступеньки. Миончковский остановился.
— Прошу — мы у цели!
Томану показалось, что при этих словах улыбка Миончковского стала напряженной. А Миончковский добавил каким-то неуверенно-шутливым тоном:
— Вот увидите, как далека от оригинала наша имитация Европы!
У Томана заколотилось сердце. Залитые светом, проплыли перед ним, будто в тумане, искусственная пальма, буфет и чьи-то жирные руки, откинувшие алую портьеру. Он шел торопливо через прибой голосов, не отрывая глаз от спины Миончковского. На фоне темных обоев разглядел краем глаза белые плоскости мраморных столиков и неразличимых лиц.
Он рискнул оглядеться только, когда оба стояли уже у стола в небольшом отдельном кабинете, скрытые от зала тяжелой портьерой.
— Куда вы меня привели?
— В самое безопасное место во всем городе. — Миончковский говорил теперь почему-то совершенно спокойно. — В приличном обществе полиция не появляется. Не заглядывает она туда, где бывает мукомол Мартьянов.
Оставив Томана одного, он вышел из кабинета. Томан стал рассматривать пестрые обои, которыми были оклеены деревянные перегородки. За стеной играли на фортепиано и гармонии, глухо позвякивала сабля. Миончковский несколько раз заглядывал и уходил снова; какое-то смущение замораживало их разговор.
Наконец Миончковский вернулся окончательно — веселый, шумный. Он вел с собой гостя.
Томан было испугался, но постепенно успокоился. Он знал этого человека: то был мукомол Мартьянов.
Мартьянов при виде смятения Томана прищурил глаза. Миончковский же вдруг стал беззаботным и смелым и сразу взял бесшабашный тон:
— Позвольте представить вам некую личность… По своему, так сказать, официальному положению личность эта — раб вашей милости. Вообразите, что я привел его себе и вам на потребу…
Мартьянов уселся напротив Томана; его несколько уже затуманенный взор скользнул в сторону.
— А знаете, — проговорил он, — их войска скоро до Вены добегут! Лупят их наши славные генералы. Славно!
Миончковский захохотал.
— Именно потому вашему всемогуществу представляется блестящий случай… Предлагаю задешево инженера. Доброму человеку отдам без запроса, даром. Взгляните на него. Готов наняться за харч, больше ничего не просит. Да к тому же… своему человечку подсобим… славянин, чех! Злота Прага! А?
Мартьянов смерил Томана небрежным взглядом, от которого тот покраснел.
— Краденое предлагаете, — вздохнул мукомол, засопев носом. — Если он пленный, так не ваш — государству принадлежит… военным властям.
— Да, но ваше желание, ваше слово… Мартьянов молчал и только жмурился.
— Н-ну, посмотрим… по обстоятельствам, — сказал он наконец. — Сами изволите знать, наша работа в тылу бывает поважнее вашей на фронте. Мы — твердая почва, на которой стоит фронт, мы всю вашу силу питаем. Мы-то не подведем. Однако прошу позволения наперед попотчевать вас.
Сердечность и щедрость, которыми дышала эта здоровая натура, согрели сердце Томана — тем более, что первый тост был поднят за героев славянского фронта.
Через час после этого тоста Томан уже непрерывно заливался беспричинным смехом.
Мартьянов жмурился и всякий раз, как Миончковский заговаривал о деле Томана, покровительственно обрывал его:
— Ладно, ладно…
Потом вдруг сказал:
— Знаю я уже одного из ихнего брата — тот хоть православному богу молиться готов. «Боже царя» запоет, коли надо. Удивительно практический человек.
Тут Мартьянов подсел ближе к Томану:
— Инженер, а ну, крикни: «Да здравствует русская армия! Долой Вильгельма!»
Позже Мартьянов, сильно захмелев, сделался злобно-упрямым. Он не желал больше говорить о просьбе Томана. Да и все в конце концов забыли о ней. Томан видел Мартьянова и Миончковского будто в пару над белым облачком стола, и Мартьянов казался ему единственной твердой точкой среди бушующих волн, по которым сам он носился беспомощной щепкой. В ушах его мешались музыка, шум… А Мартьянов был как капитан корабля.
Мукомол бил себя в грудь кулачищем.
— Господа герои! — Его голос господствовал над всем. — Я целый гарнизон кормлю! А могу накормить и всю армию! Денег от его величества не беру — сам плачу! А сын служит царю… совестью своей… кровью!
Миончковский, смеясь ему в глаза, подхватил припев песни, которую в это время пели за стеной под фортепиано:
— Служит? — переспросил он мукомола и поднял чарку с водкой. — Ну, за его здоровье!
Потом, намекая на службу Мартьянова-сына в тыловых земских организациях, Миончковский выкрикнул нарочно отчетливо:
Мартьянов, оскорбившись, ушел, и вскоре за стеной разгорелся спор. Могучий голос Мартьянова настойчиво продирался сквозь смесь остальных голосов, пока не пробился к самой портьере.
— А я вам говорю, — огрызался голос Мартьянова на невидимых противников, — не люблю полячишек! Говорю честно и прямо. Терпеть не могу этих «проше-панов»…
Голос его был разом задушен клубком других голосов, которые, смешиваясь с музыкой и пением, слышны были ко всех помещениях ресторана.
Потом этот голос почему-то раздался у самого уха Томана:
— Долгая лета православному русскому народу!
— Долгая лета! — заголосил кто-то за перегородкой.
У Мартьянова зрачки были расплывчаты и мутны, фигура его по-прежнему заполняла собой весь кабинет, Не глядя на Миончковского, он навалился на Томана:
— Пой, коли мы тебя поймали! «Боже, царя».