Изменить стиль страницы

Вольные поля, без оград, разлившиеся по земле, вольность, о которой Томан давно забыл, опьянила его. Он пустился по дороге, которая никуда не вела; с ним пошел услужливый Фишер. Здесь, на едва обозначенной колее, среди пашен и скошенной ржи, среди зреющих овсов и трав невольно вспоминалась далекая родина.

Возвращаясь к лагерю, встретили на этой дороге капитана Гасека. Томан от неожиданности едва не поздоровался с ним, но капитан, узнав его, успел опустить брезгливо-страдальческий взгляд. Разминулись, внутренне сжавшись. Томан уносил в себе тревожащую пристыженность; Фишер направо и налево разбрасывал нарочито громкие и грубые слова.

На старом плацу погоняли с кадетами мяч, сняв мундиры; потом, на балках «The Berlitz School», обсыхали на солнце и ветре, давая увлечься взбудораженной крови.

Однако за всеми этими занятиями Томан не мог забыть о предстоящих ему встречах. Его нетерпеливое беспокойство усиливалось по мере того, как солнце поднималось к зениту. Кадеты же собирались на обед, как на бой.

Пленных офицеров водили в столовую строем, под охраной двух конвоиров. Идти надо было по заросшей травой улице предместья.

Первым из старых знакомых Томан увидел лейтенанта Гринчука — его широкие казенные брюки парусили во главе колонны. Уж после, рядом с Гринчуком, Томан разглядел капитана. С ними шел и кадет Ржержиха. Сквозь общий гул до Томана доносился непрерывный поток его небрежно-громких речей.

У просторного бревенчатого дома голова длинной колонны приподнялась, расширилась, зашумела — колонна стала переливаться через низенькое крыльцо в дом.

В тесных дверях перед Томаном вдруг появилось сияющее лицо лейтенанта Крипнера, но, едва они успели переброситься двумя словами, как на них волной нахлынули кадеты, разлучив их, и неумолимо потащили Томана вверх по деревянной лестнице.

Столовая помещалась в пустующем жилом доме. Во всех комнатах, по которым разлился людской ноток, стояли только длинные накрытые столы и лавки. Томан, все время с робостью думавший о том, как ему знакомиться со множеством новых людей, с которыми отныне он должен будет встречаться ежедневно, сам не зная как, очутился в комнате, где его окружали только знакомые лица. Повара уже разливали по тарелкам суп из дымящихся котлов. Шум усаживающихся за столы бился о голые стены.

Томан ждал, чтоб ему указали место за столом. Фишер тоже озирался вокруг, а кадеты уже с нескрываемым возмущением покрикивали поварам:

— Где тарелка лейтенанта Томана?

Повара, будто оглохнув, суетились, удирали от кричавших. Кто-то из кадетов преградил им дорогу; повара растерянно пожимали плечами.

Успевшие сесть теперь снова вставали в беспокойстве.

— Принесите тарелку! — приказал Фишер.

Удивленные кадеты подождали немного, а затем закричали хором, повторяя за Фишером:

— Принесите тарелки! Тарелки сюда!

Томан, оскорбленный, хотел было уйти, но его не пустили. Да и невозможно было выйти.

Шум бурно нарастал в переполненной комнате.

Наконец среди криков, перед растерявшимися поварами на пороге появился Гринчук.

— Что тут происходит? — чопорно, притворяясь спокойным, проговорил он на неуклюжем немецком языке. — Принесите книгу рапортов. По-моему, никто не подавал заявления.

Тут в пространстве между Томаном, чувствующим себя пленником здесь, и Гринчуком, загораживающим дверь, взвилось пламя оглушительных криков — и пожар этот перекинулся в соседние помещения.

Томан смотрел, как молча поднялся в напрасном ожидании чего-то лейтенант Петраш. Видел лейтенанта Слезака в очках — тот злобно и упорно, покраснев до висков, старался перекричать гвалт, требуя хлеба. Томан слышал где-то сбоку звучный голос Ржержихи, который, однако, вдруг разом впитался в шум, как вода в песок.

Поверх всех голосов выделялся пронзительный крик Фишера, который неотступно наседал на одного из поваров.

— Тарелку лейтенанту Томану!

Выкрики всех остальных сотрясали стены:

— Скандал, скандал!

Кадет Блага завопил:

— Долой менажмайстера! [164]

В конце концов Фишер передвинул свою тарелку к Томану и, силой усаживая его на лавку, закричал:

— Он будет есть здесь! Он такой же пленный, как все!

— Скандал! Скандал! — дружно наступали кадеты на Гринчука.

Позади Гринчука, выдерживавшего их напор с вызывающим спокойствием, появилось страдальческое лицо капитана. Он обращался только к Гринчуку, и взгляд у него был как ласковые руки в перчатках.

— Не стоит, — сказал он и сам велел поварам принести прибор.

Вскоре двое сбитых с толку пленных солдат стали накрывать маленький столик у двери, поспешно унося с него груды приготовленных тарелок и приборов.

Столовая утихла.

— Это что? — среди тишины спросил вдруг Фишер.

И тут же он понял. Покраснев, он вскочил, резко оттолкнул испуганного солдата, вырвал из рук его тарелку и поставил ее на стол напротив себя с такой силой, что едва не разбил. Остальные, тоже угадав замысел кухонного начальства, снова зашумели.

— Томан будет есть за этим столом! — переводя дух, воскликнул Фишер.

После этого во всех комнатах воцарилась тишина. Томана заставили занять место за общим столом; его окружило плотное кольцо преданных глаз.

— Он такой же пленный, как все! — торжествуя свою победу, заключил Фишер — и словно камень швырнули в спокойную воду, — гладь тишины возмутилась, заволновалась. Можно было расслышать чей-то брезгливо сторонящийся приглушенный голос.

— Ну, пожалуй, это и не совсем так! Кое-кто изменил императору, а норовит по-прежнему жить за его счет…

Кольцо жарких преданных взглядов, вспыхнув новым возмущением, еще плотнее облегло Томана. Он чувствовал, что эти взгляды поднимают его, как лодку волна, или как флаг на головокружительную высоту мачты. У него задрожал подбородок. И он заговорил, пугаясь каждого своего слова и в то же время чувствуя, что бессилен сдержать их.

— Разные бывают императоры! — сказал ои голосом, трепещущим на какой-то немыслимой высоте; во всей столовой стояла тишина. — Некоторые императоры не совестятся жить за счет возлюбленных своих народов и за их счет вести войну против них же!..

Последние слова были сказаны с дрожью. В соседней комнате кто-то презрительно засмеялся. Кто-то воскликнул:

— Неслыханно!

Кто-то вздохнул:

— Ах, как остроумно…

А взгляды, окружавшие Томана, безмолвно горели. Блага первым отважился нарушить наступившую тишину.

— Ну, это мы про Абиссинию… — насмешливо крикнул он. — Кадеты, смирно! Ergreift das Gewehr! [165]

И первым шумно заработал ложкой.

Обед прошел в волнении. И поднялись кадеты от стола в том же волнении, разом. Выходя, громко топали по деревянной лестнице.

В дверях, где столпились выходящие, кто-то шепнул Томану на ухо:

— Дело-то актом пахнет!

Но Томан, подхваченный потоком, ощутил в себе необычайную смелость.

— А я их не боюсь! Я принадлежу России, если кто хочет знать! — заявил он голосом, который не дрожал больше.

— Allons enfants… [166] — крикнул Блага, первым спустившись на улицу.

И на улице Томана окружили «блажные кадеты», постепенно он оказался даже во главе их кучки. Он впитывал в себя бесстрашие и одушевление этих юнцов и подчинялся ему в радостном опьянении.

Кто-то рядом рассуждал:

— Кто и чей хлеб ест в Австрии? Вот вопрос, ребята!

Блага взмахнул длинными руками.

— Замолкни, богохульник божьей немилостью! Да здравствует отец и кормилец возлюбленных народов своих!

— Да здравствуем мы! — захохотал кто-то. — И еще да здравствуют эти самые возлюбленные народы!

— И точка.

Томан чувствовал себя так, словно его несли на щите. Временами от всего этого у него начинала кружиться голова и сердце сжималось. При всем том он чувствовал во всем теле праздничную легкость.

вернуться

164

Заведующего питанием, старосту столовой (от нем. Menagemeistor).

вернуться

165

Берись за оружие! (нем.)

вернуться

166

«О, дети родины, вперед…» (начальные слова Марсельезы, французской революционной песни, ставшей затем государственным гимном Франции.) (франц.)