Изменить стиль страницы

Наморщив лоб, он затянул гимн, его подхватили сначала в ближайшем кабинете, дальше пело уже много голосов. Мартьянов от усилия вспотел и запыхался.

— Наш! — заорал он, ударив Томана по плечу. — Мой гость! Угощайся за это!

Он подозвал официантку; упрямство делало его опасным. Таща официантку к столу, он кричал:

— Скажем так — Иван Иваныч Чехов! Все ррравно… А, тьфу, ты! Пан Шиш Шишич Поляков… Вот мои гости! Чтоб никаких прретензий!.. Марш!.. Шагом… арш!

Миончковский поднялся, не дожидаясь скандала, но Мартьянов не пустил его…

На потный лоб Томана пала приятная свежесть, когда они вышли на улицу глубокой темной ночью. Мартьянова невозможно было оторвать от деревянных ступенек, облитых невинным светом. Его голос носился по улице, как одичавший бык.

— Эй, э-гей! Поди сюда, коли я приказываю! Мусье… Плен-ни-ков! Я тебя еще… угощу! Татааарочкой! Чего боишься? Я — Мартьянов! Захочу вот, и возьму тебя! У меня рабочие… Ччерт…

Томан с Миончковским поспешно скрылись в темноте.

Вскоре прибой тишины снова захлестнул улицу. Пенные валы опали; только пустой тротуар гремел под ногами. Впереди, над гребнями крыш, обессиленное, просыпалось на востоке небо.

На одном из перекрестков Миончковский сказал:

— А вот сюда будет дорога в ваш лагерь…

Что-то холодное встопорщилось в душе Томана. У ворот лазарета горбились санитарные повозки.

— Смена, — буркнул Миончковский. — Нас вытесняют.

Молча прошли мимо пустых уже повозок.

Решетчатые ворота стояли настежь. Где-то в редеющей мгле бродили жидкие голоса. Гуляки проскользнули, плотно сжав губы. Миончковский, шедший впереди, на лестнице вдруг остановился. Мороз пробежал по спине Томана.

— Черт бы побрал все это идиотское геройство, — сказал ему Миончковский странно изменившимся голосом. — Цените лагерь военнопленных!

Томан стоял на ступеньках ниже его и молчал.

— Завидую я вам, — добавил еще поляк.

Стали подниматься дальше — Томан по-прежнему отставал на несколько ступенек.

Этот предутренний час был как посмертная маска всех прошедших дней. Мир в этот час лежал безжизненный и остылый. Каждое соприкосновение с ним холодом пробегало по взвинченным нервам. Нервы, измученные бессонной ночью, жаждали покоя.

Перед палатной дверью Миончковский опять остановился.

— Представьте себя на моем месте… Вот вы — были бы рады вернуться в бой?

— Нет! — торопливо, не раздумывая, ответил Томан.

Ему страшно хотелось тишины, хотелось вытянуться на койке.

— Ничего мне не надо, кроме какой-нибудь работы да куска хлеба… Где-нибудь в таком месте, где нет ни следа, ни памяти о войне… Помогите мне отвертеться от лагеря!

— Ничего, — засмеялся Миончковский, — радуйтесь жизни! И — цените свой лагерь…

51

Лагерь для военнопленных лежал за чертой города, в конце улицы, убегавшей в поле; да и сама эта улица была, скорее, уже проселком. Лагерь отделяла от города реденькая цепь покосившихся сторожевых будок. Когда-то здесь стоял какой-то полк; постепенно, в ходе войны, на бывшей территории полка построили несколько больших бараков — для пленных офицеров, для лазарета и для лагерного начальства. Часть старых бараков, отделенных плацем, до отказа набили пленными солдатами, в другой части расположилась русская охрана.

Рядовые пленные — если только их не уводили строем на принудительные работы, — валялись целыми днями на песке около старых, почерневших бараков. Пленные офицеры разнообразили свой досуг прогулками и играми на отведенной им территории. Комендант, мудро считавшийся с их потребностями, позволял уводить их под охраной добродушного русского солдатика на весь день после обеда к реке, протекавшей по лугам и рощам в двух верстах от города. Там, в прибрежных кустах, в траве монастырского луга, в скирдах соломы можно было завязывать скоротечные романчики с горожанками, готовыми на все — от скуки. Кроме того, можно было уговориться с молчаливым услужливым солдатом, и он водил их ночью лугами, по задам города, в неряшливое предместье к плотным, мускулистым прачкам — женам других солдат, — которые с благодарностью принимали и такой доходец.

Итак, пленные офицеры спокойно жили за спиной у всех событий, постепенно связываемые дружбой, прикрывая корректностью все свои разногласия.

Однажды летним днем повели в этот лагерь лейтенанта Томана. Невольный страх сжимал ему сердце. Впереди, на горизонте, стояла черная туча, тянулась серым крылом к беспечному солнцу, иссушающим ветром продувала неглубокую улицу предместья. Трепетали акации за заборами, и по всей ширине улицы крутились за клубом пыли пожелтевшие листочки акаций, клочья сена и обрывки бумаги.

Всю дорогу, пока Томан в тоске своей шел под конвоем, он все думал о неопределенном обещании Мартьянова и утешал, убеждал себя, что вырвется из лагеря на свободу.

В низеньких сенях лагерной комендатуры Томан простоял довольно долго. Наконец вышел другой солдат и, поправив ремень на костлявых боках, вывел Томана на воздух.

Навстречу часто попадались знакомые фигуры, они с любопытством оборачивались, но Томан старался не смотреть на них.

У двери одного барака, выкрашенного в яркий желтый цвет, ждал радостный лейтенант Фишер. Без мундира, в одной гимнастерке, перетянутой ремнем, он стоял на пороге, как радушный хозяин, салютуя, вместо сабли, длинным чубуком. Шумно поздоровавшись с Томаном, он быстро вошел в маленькие сени, чтоб открыть перед новоприбывшим внутреннюю дверь.

Просторное помещение, в которое ступил Томан, на первый взгляд казалось пустым. Посреди, прочно упираясь ножками, стоял стол с тяжелыми лавками по бокам; вдоль стен, украшенных какими-то пестрыми бумажками, тянулись железные кровати. Томан, однако, даже сквозь кажущуюся пустоту, ощутил на себе любопытствующие взгляды. Из какого-то угла тек широкий голос — кто-то говорил, ни на что не обращая внимания.

Солдат, приведший Томана, пробурчал что-то, огляделся и вышел. Фишер первым долгом показал Томану кровать с туго набитым соломой тюфяком; эта постель единственная из всех светилась праздничной чистотой.

— Мы вам все приготовили. Наши места рядом. «Штаб» хотел объявить вам бойкот, но не решился идти против нас. А мы их не боимся!

Томан смущенно скользнул взглядом по сучковатым бревенчатым стенам в сторону, в темный угол, где на мгновенье блеснули чьи-то очки.

Под соседней кроватью стоял некрашеный сундучок с черной надписью: «Ян Фишер».

— Я учился с одним Фишером, Франтишкой звали, — рассеянно проговорил Томан, думая о человеке в очках, который только что удалился, хлопнув дверью.

— Это мой сундучок — сам сделал, — ответил Фишер. — А ушел сейчас Слезак — он немного трусоват, но ничего, привыкнет.

На середину комнаты вышел кадет с растрепанными волосами, ожидая, пока Фишер представит его.

— Это наш Горак. Хороший товарищ.

Рука Горака показалась Томану неуклюжей. Глаза его смотрели с выразительным молчанием. Этой руке и этому молчанию Томан отдался с явным смущением. К счастью, Фишер сейчас же повел его дальше.

— А здесь — резиденция наших: ка-дэ.

— Я их позову, — с готовностью вызвался Горак.

Фишер остановил его:

— Не надо пока — мы сначала представимся «штабу». Пусть тоже порадуются.

Фамилию какого-то растерянного человека, попавшегося им навстречу, Томан не расслышал. Две головы, склонившиеся над шахматной доской, поднялись поглядеть на них. Чьи-то тощие ноги, торчавшие из-под груды одеял на соседней кровати, поспешно спрятались. А в самом углу, недалеко от окна, обнаружили и источник невозмутимо разливавшегося по всей комнате голоса: там, перед мольбертом с холстом на подрамнике, торчала над палитрой совершенно лысая голова. Смешивая краски, обладатель лысой головы беспрерывно говорил что-то, обращаясь к обладателю тощих ног. Томану он подал испачканную руку, как бы сунув ее в щель между работой своей и речью, — осторожно, бочком. И в эту щель проникло одно лишь очень четкое слово: