Радость Томана кончилась, однако, на другой же день, когда он, по собственной оплошности, опять столь же нечаянно, столкнулся с лейтенантом Гринчуком. Гринчук узнал его. В этом не было сомненья, потому что с этих пор все пленные офицеры умолкали, когда к ним приближался Томан, а их взгляды, прежде безразлично скользившие по двору, стали обходить его или, наоборот, с любопытством следили за каждым его движением.
Теперь Томан тщательно избегал встреч с земляками.
Но на третий день из общей группы выделилась куша офицеров, подчеркнуто громко говоривших по-чешски, и от этой кучки Томан не мог укрыться нигде. Особенно заметным среди них был маленький лейтенант с круглой спиной; свой австрийский мундир он носил расстегнутым, как штатский пиджак, чтоб все видели под ним зеленую русскую гимнастерку. Он явно хотел, чтоб его услышали. С прозрачной насмешкой говорил он «об этих австрияках»; взглядом, вызывающим на откровенность, он искал улыбку Томана; потом решительно подсел к нему на лавку.
Томан продолжал молчать, хотя чувствовал, что эти люди уже заговорили с ним безмолвными улыбками.
Тогда маленький лейтенант прямо обратился к нему:
— Вы приехали сюда в июне, с капитаном Гасеком?
— Да. Откуда вы знаете?
— Моя фамилия Фишер. А вы — лейтенант Томан. Мы уже много слыхали о вас.
Томан мгновенно покраснел, и глаза окруживших его заблестели. Все по очереди представились ему.
— А мы уже ждем вас не дождемся, — говорили они с бурной радостью. — Вы найдете здесь много добрых чехов, нам нужен только хороший пример да руководитель.
От смущения неопределенная улыбка тронула уголки губ Томана; а товарищи Фишера уже загорелись. Оглядываясь на прочих пленных офицеров, они вызывающе говорили:
— Ага, уже смотрят!
— Ну, нас-то им не испугать!
Они старались, как могли, продлить разговор с Томаном. Даже очередь свою пропустили, чтоб явиться еще на следующий день.
При втором свидании они принесли Томану чешские газеты, а при третьем маленький лейтенант уже доверительно называл Томана по-русски: «Дорогой друг».
Их явно окрыляло присутствие Томана, который на полголовы превышал их ростом; Томан, в свою очередь, зажигался их волнением. Они заражали друг друга беспокойством, которое одновременно пугало и манило их.
Тогда-то Томан и написал Бауэру второе свое письмо и отправил ему чешские газеты, добытые Фишером.
49
Доктор Мольнар сообщил наконец Томану день, когда его переведут к своим, в лагерь военнопленных; Томан, нервничая, просыпал табак на постель и на пол и, расстроенный, выбежал во двор. Ему не давала покоя одна мысль: «Этак я до конца войны не увижу в России даже русской избы!»
Стены лазарета и низенькую ограду газонов в парке, с которыми он давно уже начал прощаться с сожалением, он возненавидел вдруг, как тюремные стены и колючую проволоку. При всем том он видел, как рядом, во дворе земской управы, по-видимому, свободно расхаживают пленные. Видел, как агроном Зуевский, дающий им работу, ходит по вечерам к доктору Трофимову и сидит с ним в палисаднике.
Перед вечером Томан упросил Миончковского сводить его туда.
На веранде в саду, за жестко блестевшими листьями, горела лампа. Миончковский ловко дал знать о своем появлении: он зашаркал ногами по песчаной дорожке и запел куплет:
Томана он представил тоже своеобразно, предложив Зуевскому отгадать, по каким признакам можно отличить врага царя и отечества.
— Поп он какой-то, а не враг, — заявила жена доктора Трофимова, глянув на Томанову бородку.
Трофимов, вздохнув, сказал:
— Да, эти австрийцы вообще не воинственный народ!
Миончковский галантно пропел докторше:
— Поляк противен русской душе. Так и вьется! Парикмахер! — не стесняясь Томана, заявила эта дама, когда Миончковский пошел закрыть за собой калитку.
Она разливала чай из самовара и мыла стаканы, неторопливо вращая их в небольшой латунной полоскательнице. Ее округлые, полные руки все время были на столе, они заслоняли все и мешали Томану сосредоточить свои мысли на предстоящем разговоре с Зуевским.
Зуевский сам заговорил с ним — только для того, чтоб нарушить его тягостное молчание:
— А что, у вас в Европе тоже рассчитывают на победу?
Молчание Томана рассыпалось в благодарной готовности.
— Вы говорите об Австрии? Кое-кто, быть может, и рассчитывает. Но чехи ждут поражения.
— В самом деле, всем надоело…
Вот и все, о чем он успел поговорить с Зуевским. Где-то в корпусе для выздоравливающих русские солдаты хором запели зорю. Хорошо спевшиеся мужские голоса вдруг взвились хрупкой чередой из ночной глубины и растеклись широким торжественным потоком в теплом воздухе, окрыляя решимость Томана.
Но Зуевский поднялся, как только отзвучала зоря, и, быстро попрощавшись, ушел.
Вслед за ним волей-неволей пришлось откланяться и Миончковскому с Томаном.
На другой день Томан с несчастным видом ходил по всему лазарету, прощаясь с каждым, чье лицо хоть мало-мальски было ему знакомо. То и дело он возвращался к ограде, за которой, по видимости, свободно расхаживали пленные.
Наконец он дождался Зуевского.
— Михаил Григорьевич! Простите!.. — окликнул агронома Томан.
Зуевский послал в его сторону близорукий взгляд поверх пенсне.
— Михаил Григорьевич, позвольте проститься с вами…
Зуевский снизу вверх протянул ему руку. В груди у Томана вдруг похолодело от внезапной застенчивости.
— У вас, Михаил Григорьевич, работают пленные…
Беглая улыбка неуместной шутливости сразу растаяла, лицо Томана вспыхнуло, сделавшись очень серьезным, и он брякнул:
— Возьмите меня на какую-нибудь работу!
Зуевский пропустил без внимания эту мгновенно сгоревшую улыбку, ответил с небрежной иронией.
— А следовало бы и офицеров запрячь… Ну, всего доброго. Наконец-то к своим попадете. Вспоминайте и нас тогда! Прощайте!
Томан до последней минуты ждал хоть искры надежды — ждал всюду, куда бы ни шел.
С товарищами своими он заводил окольные разговоры о положении славян в плену, и в конце всех недомолвок, на середине оборванной фразы, вдруг с новой силой вспыхивало в нем неотвязное: «Во что бы то ни стало! Чего бы то ни стоило!»
Миончковский, жалея Томана, старался обратить его волнение в шутку.
— Что вы дадите мне, враг моего отечества, если я… в первый и последний раз… свожу вас к русским девицам?!
Потом уже всерьез, невольно будя новую надежду у Томана, он добавил:
— А впрочем — как знать! Можно и с Сергеем Ивановичем Мартьяновым потолковать. Собственно, это — последний шанс…
С этими словами Миончковский высунул из окна свои победительные усы, провожая взглядом каждую девушку, проходившую по улице.
Его беспечная веселость казалась Томану такой же бездушной, как тот приводной ремень, что бежал и бежал за окном мукомольной фабрики Мартьянова.
А Миончковскнй смеялся:
— Конец такому житью, мой милый, конец!
— Почему конец? А как же доктор Мольнар?
— Степан Осипович-то? Ну, это, милый мой, другое дело. Высочайше одобренное постановление министерства!
— Сводите тогда меня к Мартьянову! В последний раз… Не казнят же вас за это. Я ведь все-таки славянин!
Томан просил неотступно.
Миончковский смеялся неопределенно. На закатном солнце усы его отливали металлом, возбуждая в Томане беспокойство и зависть.
50
Лейтенант Томан, надев серый штатский костюм, который охотно раздобыл для него доктор Мольнар, очутился в сопровождении поручика Миончковского, в том самом мире, который видел до сих пор только из окна.