Изменить стиль страницы

Только слово изумления повисло на губах:

«Ти-мо-фей!»

Но слово так и не сорвалось с губ — его поглотило дыхание.

В ту же секунду обоих, Беранека и Тимофея, как грязь на дороге, разметали в стороны копыта полковникова коня. У самого лица Беранек почувствовал запах и тепло лошадиного тела.

Тимофей кинулся было прочь, но Петр Александрович конем загородил ему дорогу.

— Стой! Стой!! Стой!!!

Тимофей, спотыкаясь, повернул обратно.

Оглушенный гневом Петра Александровича, он без сомнения хотел остановиться по приказу, но конь теснил его боком, крупом, копытами, и Тимофею все время приходилось отступать, застывая каждый раз под бешеным окриком:

— Стой!

И всякий раз, как застынет он, хлестало его пронзительное:

— Ближе! Ближе!

Мороз подирал Беранека от разнузданной ярости полковника.

А Тимофей то делал шаг к своему господину, то отшатывался от пляшущего коня. Так подвигались они все глубже и глубже на вспаханное поле.

Вдруг Тимофей споткнулся в борозде и сел на землю. И Петр Александрович не дал ему больше подняться. Всякую попытку Тимофея встать он пригвождал к земле грозным:

— Стой!

Тимофей, защищаясь от лошадиных копыт, молча поднял руки над головой, и стараясь уклониться от них, покатился, кряхтя и хрипя, по земле. Теперь Петр Александрович перестал наконец кричать. Разъяренный этой безмолвной борьбой, он бил коня шпорами и бешено рвал узду. Испуганное благородное животное, стараясь не наступить на живое тело, высоко вскидывало передние ноги, отчаянно переступая задними. Порою казалось, оно опрокинется вместе со всадником.

Слышались только шорох рассыпавшихся комьев земли да запаленное, трудное дыхание лошади и двух человек. В предутреннем мертвенном сумраке белела пена на морде лошади, да выступало в рамке белых волос пепельно-бледное, страшное лицо всадника; различалась уже и гнедая масть коня.

Вдруг — мгновенный глухой, болезненный крик взвился от земли, — крик и вместе стон, задавленные в самом начале выдоха. Тело Тимофея свернулось, как личинка майского жука, вывороченная плугом на весенней борозде. Конь, чье заднее копыто скользнуло по мягкой человеческой плоти, испугался — и ударил передними ногами в черную массу.

В тот же миг Петр Александрович отпустил уздечку и, всадив шпоры в пах коня, бросил его в сторону от растоптанного тела. Бешеным галопом, светясь своей белой бородой, он в мгновение ока скрылся из глаз Беранека.

* * *

Первый золотистый свет пропитал на востоке поседевшую ночь.

Откуда-то донеслись голоса, облили Беранека жаром и холодом. Охваченный нечеловеческим ужасом, с пьяной головой, пошел Беранек, куда глаза глядят. Он шагал, не разбирая дороги, — ноги сами несли его. Только когда путь его пересек проселок на Крюковское, он понял, куда направлялся. Дорога подбежала ему под ноги нечаянно, как собака, которую прогнали, с немым упреком в глазах.

В конюшне лошаденка Беранека оглянулась, грустно тряхнула гривой. Но Беранек содрогнулся до, мозга костей. Голове страшно хотелось спать — а сердце уснуть не давало. Оно билось в груди тревожным набатом, который не заставишь умолкнуть.

* * *

Макар с солдатом нашли на истоптанном поле брошенное тело. Макар, дрожа с ног до головы, все внушал солдату:

— Да подойди ты, подойди, не помер он. Ну, видишь — жив! Воды принеся, воды! Ах ты господи…

Оставив солдата возле окровавленного тела и осенив себя размашистым крестом, Макар пустился в Крюковское.

В эту пору Арина, опять не дождавшись Тимофея, который должен был со своей упряжкой выйти сегодня на барское поле, уже сама, злясь и досадуя, готовила лошадь.

Макар сердито набросился на нее:

— Где ты там? На-ка вот, черти б вас всех…

Руки у него тряслись.

— Ох, иди-ка скорее!

Арина широко открыла глаза:

— А что?

— Что? А то, что… Эх, люди!.. Старого-то… того… поймали! Вот!

Арина выронила вожжи, и Макар совсем взбеленился:

— Ох, надо же было разбойничать! Ах, грабители!

— Да кто?.. Что?.. Чего ругаешься? Рехнулся, что ли, старик?

— Это я-то?! — фальцетом взвизгнул Макар. — Я рехнулся? Ишь ты! Поджигатели вы!.. Бог вас и наказал… Сам барин твоего Тимошку словил, вот что! Воры, поджигатели!.. Ах ты господи, ну люди…

Арина смотрела на него, не говоря ни слова, и краска постепенно сбегала с ее лица.

— Не пойму я…

— А ты иди, иди… Увидишь! Поймешь!.. Чего стоишь, ворона?.. О, господи… Не поймет, вишь… Ну, видано ли дело… Эх!

— Да кого ругаешь? За что? Чего мелешь-то? С Тимофеем-то что?

Макар отвел глаза — он просто чувствовал, как с этими словами сердце у нее, обжигая грудь, поднимается к горлу. У него тоже все сжалось внутри, и поэтому он снова озлился. Крикнул резко:

— Ну давай! Скорее! Ну люди, ну люди… Скорей же! Старик твой барский хлеб жег. Бог наказал его: под лошадь барину попал…

Охваченная смутным ужасом, Арина сделала несколько бесцельных шагов.

— Да куда ты, черт? Скорее!

С пустотой в голове Арина двинулась к избе. Потом, будто внезапно поняв что-то, повернулась и, задыхаясь от страха, кинулась через сад — той тропкой, по которой выходил из дому Тимофей, по которой он вышел и вчера, — тропкой, ведущей в луга и к пчельнику. Будто на этом пути можно было еще спасти что-то или спастись от ужаса, от несчастья.

Макар остановил ее страшным ругательством. Арина послушно вернулась, но теперь она побежала к воротам на улицу.

— Сбесилась… сучья мать! Я те сорвусь с цепи-то!.. Виселица по тебе плачет… Запрягай!

С внезапной фальшивой яростью он закричал сквозь обжигающие слезы:

— Не тащить же мне его на спине! Скорей, говорят тебе!

Он сам вывел лошадь и запряг.

Арина взвыла бабьим воем, но после окрика Макара заплакала тихо, испуганно, захлебываясь.

Через забор стали заглядывать соседи. Макар понял, чего им надо. Не глядя ни на кого, он упрямо замолчал, торопливо ладил телегу.

Лишь закончив работу, он снова разразился бранью:

— Дураки, разбойники, сволочь!

— Стало быть, не дали ему умереть за царя-то! — крикнул кто-то за забором с ядовитой насмешкой.

— Под лошадь попал! От виселицы ушел, да от божьей кары не ушел, поджигатель! — закричал Макар, скаля зубы, и хлестнул лошадь.

Но когда они выехали за околицу, такая усталость вдруг охватила Макара, и так тряслись у него иззябшие руки, что он передал вожжи Арине.

— Поезжай! Не то еще полиция его найдет… И всех вас… воры, воры… по заслугам… Поезжай, ну!

Через некоторое время он, в припадке новой злости, рявкнул:

— Гони лошадь! Прибрать надо!

И, снова ослабев, повернулся к Арине спиной.

— Грех прибери… кабы это несчастье… паше несчастье…

Арина давилась сухими слезами от ужаса. Нахлестывала лошаденку измочаленным прутом. Лошаденка наконец дернулась и поскакала по проселку, расчесывая ногами траву и подбрасывая старенькую телегу.

Часть третья

46

В тот летний день, когда пленные солдаты и офицеры, назначенные остаться в Обухове, покинули вагоны, лейтенанта Томана охватил особенно сильный приступ какой-то странной слабости, нападавшей на него уже в течение нескольких последних дней.

Слабость эта перешла в безразличие, а оно в конце концов принесло облегчение. Его перестала мучить изнуряющая мысль о недомогании. Только почувствовав, что вагон двинулся, он на секунду стряхнул с себя безразличие. Толчки вагона отдавались в больной голове. Однако вечером он уснул сразу и, как ни странно, очень легко.

Правда, и после этого он все просыпался от чего-то, но сон уже налег на него каменной глыбой, которую не сдвинуть было слабым проблескам сознания.

Глубокой ночью Томана разбудила тишина. Он был один в вагоне. На гладко оструганных нарах лежал тоскливый синеватый сумрак. В зияющие, открытые двери по обе стороны теплушки тянуло ночной сыростью, в них мерцали расплывшиеся огоньки и отблески их на мокрых крышах. Вагоны на соседнем пути вросли в мрак. Сырость полей, размокших под дождем, холодила спину, оседала в горле.