Но вот Ритма поднимает глаза и обращается к Аскольду, в конце концов это ее обязанность — независимо от желания или нежелания, симпатий или антипатий — уделить внимание покупателю и что бы там ни было выслушать, обслужить.

— Что будем покупать, Каспарсон?

Ну, тон у нее прежний, как и вчера — свободный, слегка игривый, и слова из ярко накрашенного рта вылетают круглые и гладкие, как желуди… Только взгляд, внимательный, испытующий, устремлен вверх, в лицо Аскольду с едва заметными, скрытыми тенями беспокойства. Он просит триста граммов леденцов, самых дешевых конфет, какие здесь есть, и, сам не зная зачем, спрашивает:

— А есть у тебя… арманьяк?

Взвешивая леденцы, Ритма бросает на него быстрый взгляд, точно стараясь угадать, что это — просто болтовня, лишь бы не молчать, или же намек на вчерашнее, ведь они, когда вместе ехали, говорили про арманьяк.

— Сегодня нету, — шутя отвечает она, как будто в Мургале он когда-нибудь был. — Зато есть «Волжская».

Аскольд вздрагивает с деланным отвращением, и они оба смеются.

— Что еще? — спрашивает она, подавая кулек леденцов.

— Буханку черного, пожалуйста.

Она обводит взглядом полку, придирчиво выбирает один каравай, потом другой и, поколебавшись, еще и третий в поисках самого лучшего — как же иначе, и кладет перед Аскольдом хлеб с коричневой блестящей коркой, гладкий, без трещин и хорошо пропеченный.

— А нельзя попросить бумаги? В мою папку не влезет.

— Для хлеба не полагается, Каспарсон.

— Как и для селедки? — шутливо справляется он.

— Для чего?

— Для селедки.

Она со смехом достает лист серой оберточной бумаги с обтрепанными краями.

— Что еще будем брать?

— Спасибо, Ритма, все. Я и так скупил полмагазина.

Стоит все это пятьдесят четыре копейки, как он подсчитал, и даже приготовил мелочь. Он кладет деньги, и однокопеечная монета катится по прилавку, но Ритма у самого края ловит ее, накрыв ладонью, как муху.

— Верно?

— Да… кажется, да, — отзывается она, и рассортировывая мелочь в ящички кассы, неожиданно спрашивает: — У тебя что, завтра получка, Каспарсон?

— Нет. Почему ты так думаешь?

И она вдруг краснеет — так внезапно и густо, что разве только дурак не поймет, что она хотела сказать. Его это задевает и сердит. И все же краска на лице и явное смущение Ритмы, которая, видно, хотела пошутить дружески и беззлобно, а выпалила эти слова как-то неделикатно и очень прямо — как пальцем в глаз ткнула, лишний раз свидетельствует о том, что она сегодня не в себе и теряет над собой контроль. За привычно кокетливым тоном сквозит незнание, как себя держать с ним, она старается быть прежней, веселой и чуть легкомысленной, но это ей слабо удается.

— Много будешь есть, растолстеешь, — примирительно шутит Аскольд, думая при этом, что за мелкие покупки, видимо, надо расплачиваться по меньшей мере пятеркой, чтобы со своей мелочью и в самом деле не выглядеть как нищий на паперти. Усмехается: век живи — век учись! А она, заметив его усмешку, краснеет еще больше.

— Ты на меня намекаешь, Каспарсон?

— В каком смысле?

— Насчет еды и толщины.

— Боже упаси, Ритма, ничуть! — восклицает он искренне и сердечно.

И она, помолчав немножко и уже на него не глядя, говорит:

— Следующий!

Вот и все. Остается взять буханку под мышку и шагать к выходу. Ну, как же обстоит с романтикой, которой он, направляясь сюда, жаждал? Он и сам не может сказать как, и дала ли ему эта встреча удовлетворение или обманула надежды. Но чего же он, собственно, ждал, как ее себе рисовал?

И все же… Есть какая-то невыразимая словами, почти неуловимая связующая нить между ним и Ритмой — как сигнализация на расстоянии, как шифрованная связь.

У двери Аскольд, не удержавшись, оглядывается, хотя лучше, разумней этого не делать здесь, в магазине, на глазах у людей. Ритма глядит ему вслед, смотрит серьезно, кажется даже грустно или, быть может, тоскливо, а его — его обдает горячей волной.

«Прямо как мальчишка! — думает он, стыдясь своего хмельного волнения, столь неприличного его годам и к тому же в неподходящей обстановке. — Во всяком случае, ничего такого не произошло, что давало бы хоть малейший повод для телячьего восторга».

Это попытка взглянуть на себя со стороны, себя остудить — тщетные старания, ведь в глубине души он этого вовсе не хочет, вовсе не желает остыть, успокоиться и погаснуть. Пусть! Пусть это мальчишество, пусть это глупость, пусть даже эта приподнятость — самообман. Разве мало есть видов самообмана и средств для его поддержания? Ну, скажем, алкоголь, наркотики или мания величия, сознание своей незаменимости. Последние в отличие от первых двух имеют лишь то преимущество, что они не губят здоровье. А может быть, все-таки губят? Приводят к бессоннице и неврозам? Ведут к накоплению в организме холестерина и развивают атеросклероз, а он, как известно, вызывает инфаркты, инсульты? И разве вся жизнь, в конце концов, не сплошная порча здоровья, иначе бы она не завершалась — не могла бы по логике вещей завершиться — естественной развязкой, именуемой смертью? И разве улыбки, так же как боль, не оставляют морщин? И разве от счастья не льют слезы, так же как от страданий? И разве первый же вздох ребенка не вылетает с криком, а не со смехом?

Это философия, ладно, ну а мораль?

Доброе от злого, верное от неверного отделяют устои и традиции, законы и условности — и все это действительно ясно и понятно, бесспорно и непреложно, если взять его порознь, по частям, по каждому тезису в отдельности, но все становится очень расплывчатым, растяжимым и шатким в той путанице, которую называют человеческой жизнью и человеческим характером. Вряд ли кто станет оспаривать право Аскольда на счастье в общем и целом, но как только он сделает шаг к его осуществлению на практике, многие тут же назовут его негодяем и подлецом, осудят и отвернутся, и понятия счастья и несчастья сразу же утратят какой бы то ни было конкретный смысл или же в любом случае право на счастье будет признано только за Авророй.

И пожалуй, впервые за долгие годы в голову ему приходит вопрос:

«А Аврора? Она счастлива?»

Надо полагать, что да, счастлива, — разве иначе она вцепилась бы в него, как клещ? Но, быть может, это всего лишь женская боязнь каких бы то ни было перемен? Страх перед одиночеством? Раздутое, доведенное до абсурда чувство долга? Твердокаменная уверенность, что ребенку нужен отец?

Но сколько можно приносить себя в жертву эмоциям и взглядам другого человека, столь правильным — правильным до отвращения, столь безошибочным, что просто тошнит…

Впереди Аскольда идут двое, парень и девушка, совсем еще дети, их стройные тоненькие фигуры маячат то явственней, то смутно сквозь вихри сдуваемого с крыш снега, который окутывает дорогу, точно белым дымом, текущим струями, вьющимся клубами, и порой смазывает контуры юной пары. А в кратких передышках между порывами ветра темно-серая спина паренька и светло-серая спина девушки вновь выныривают из снежной дымки, и оба они казались бы плоскими, картонными фигурками, если бы в этой сплошной серой мгле не трепетал кусочек огненно-красного шарфа, который делает картину живой и реальной. Расстояние сокращается, потому что Аскольд шагает шире тех двоих — у пего мерзнет левая нога и стынут в перчатке пальцы, прижимающие к боку буханку хлеба. Он занят своими чувствами, своими мыслями, и идущая впереди пара, то обрисовываясь, то растворяясь в метели, смутно и безлично маячит в поле его зрения сквозь снежную кисею, почти не задевая его сознания.

И вдруг он точно просыпается: Лелде! Конечно, Лелде. Глаза ему залепило, что ли? Лелде — с каким-то мальчишкой. Он знает, само собой, всю юную поросль в Мургале, однако, по узкой спине в темно-сером пальто и черному затылку с торчащими врозь ушами заячьей шапки разве что родной отец узнал бы подростка, который тащится рядом с Лелде, именно тащится, в буквальном смысле слова, и то же самое делает Лелде, оба еле плетутся, волоком волокут ноги, только что не ощупью пробираются сквозь метель, не замечая ни снега, ни ветра, ни мороза… а потом сморкаются, кашляют и гриппуют, и все это с восторгом, с упоением, и готовы продолжать в том же духе — лишь бы был повод прогуливать уроки — до тех пор, пока наконец не вырвутся из школы с облегчением, как с каторги, с твердым намерением не возвращаться… и возвращаются, как, например, он — никогда не думал не гадал, а вернулся, без энтузиазма, стиснув зубы, но приехал сюда, в эту чертову дыру, расплачиваясь за свою наивность и доверчивость, за ошибочные представления о том, какая будущность ждет филолога… Ну его к черту, какое это имеет отношение к делу! Отношения и правда не имеет никакого, и лучше не ломать над этим голову: что было бы, если бы… если бы да кабы во рту росли грибы… Примеры для урока грамматики, когда проходят условное наклонение, и то, надо сказать, примеры не из удачных…