У нее есть дочь, муж, работа, не баснословный, но кое-какой достаток — у нее как будто бы есть все. Если спросить у коллег и знакомых, чего, по-вашему, не хватает Авроре Каспарсон? Все же, чего? Ну, вместо старого «Запорожца» мог бы быть новый, ну, вместо «Кристалла» — «ЗИЛ», вместо «Темпа» — цветной «Электрон». А в остальном… Такая милая дочка, муж красавец, все живы-здоровы, и за квартиру воевать не надо, не то что другим, свой дом есть, правда еще с довоенных времен, от отца перешел по наследству, но перестроенный, оштукатуренный, под новой крышей. Чего же еще можно желать, если все уже есть?..

Если она когда-нибудь чего-то желала страстно, так это Аскольда — его близкого теплого дыхания рядом, у противоположной стены, до которой всего десять шагов… десять миль… десять вселенных… Почему ее большая неизбывная любовь оказалась столь мучительной и безнадежной — как затяжной неизлечимый недуг, привязанность — как проклятие, страсть — как наркомания, близкая к безумию, к помрачению, унизительная и смешная, и, по мере того как сама она неотвратимо стареет, ее страсть выглядит все унизительнее и смешнее, столь несовместимая с ее возрастом, ее фигурой, сединой и очками. Женской интуицией она чувствует, не может не чувствовать, насколько она мужу безразлична, мало того — надоела ему и опротивела, она не может не замечать, что Аскольда в ней раздражает все: тело, лицо, походка, голос, как раз то, что от нее никак не зависит, как раз то, что изменить не в ее силах. Для Аскольда она готова на любые жертвы: отдать свою кровь, отдать свой глаз, почку или костный мозг, она согласилась бы жить в нужде, терпеть голод, сносить боль. Только ему ничего этого не нужно. Он жаждет только одного: раскрепощения, свободы, того единственного, чего она не может, не в состоянии ему дать, нет, нет, нет, никогда, ни за что, ни в жизни, ведь потерять Аскольда значит потерять все, это крах, смерть, это хуже смерти…

А он безмятежно спит.

«Аскольд!»

Жесткое имя, неподатливое, ни уменьшительного от него, ни ласкательного…

И, глядя раскрытыми глазами в темноту, Аврора вдруг опять испытывает страх — страх перед будущим, перед завтрашним днем. Что делать? Как быть? И не знает, не ведает, что делать и как быть. Аврора — умная и дальновидная женщина — не находит ответа.

А назавтра — назавтра все повторяется. Не совсем так, конечно, не точь-в-точь, тютелька в тютельку, ведь ничто на свете не повторяется стопроцентно, и пастельные тона смешались в сплошной серый фон, и небо насупилось и повисло над маковками деревьев и крышами, сливаясь с летучим, блуждающим, реющим дымом — его гоняет, треплет и рвет в клочья северный ветер, и снег, двигаясь полосами и перекатываясь волнами, звенит и жужжит, и воздух полон шепота и шелеста, и все прочие звуки остались где-то по ту сторону этой шумящей звуковой завесы. Такой ветер к перемене погоды. Если он подует с востока, то живо под метлу расчистит небо и, жгучий, кусачий, будет яриться и выть, пожалуй, с неделю, а может и дольше. Если же он придет с запада, воздух станет влажным, вязким и тяжелым, и сосны будут шумно вздыхать, в предчувствии таянья, пока сверху не начнет незаметно сеяться и накрапывать, моросить и капать то ли дождь, то ли туман и придет оттепель.

А пока на земле властвует поземка, и ни одной расчищенной дороге, ни одной открытой тропке не спастись, не уцелеть: ее засыплет, заметет с краями. Только вечные полыньи на Выдрице черными ртами ловят и глотают снег, ненасытные утробы, и язык лютого ветра вылизал мост подчистую. Право же, мост отнюдь не лучшее место для беседы, где разгонистый ветер забирается в петли и поры одежды, проникая в каждый шов. Тем не менее снова здесь останавливаются Лелде и Айгар — Айгар, конечно, тоже сошел с автобуса на одну остановку раньше и тоже побрел сюда. Если бы не такой дикий, не такой зверский холод!

Лелде свешивается за перила, смотрит вниз — к полынье все так же бегут и спешат белые клубящиеся и воздушные ручейки снега и пропадают в черно-лаковой воде, текут и катятся к ледяной кромке, будто дымясь немножко, и скрываются, и нет их больше, и ползут и метутся новые, и опять исчезают — бесследно, безвестно, как будто ничего не было, ничего не случилось. Странное это зрелище, и почему-то не отвести глаз, так же как от пылающего огня. Казалось бы, что там такого, ничего — ничего особенного, только движение, лишь повторение, лишь неуловимый ритм, а почему-то не оторвать глаз…

— Лелде!

Она оборачивается. Айгар достал курево; что же ему остается, бедняге, если Лелде не говорит ни слова и на него даже не взглянет? Смотрит и смотрит вниз, шарф плещется на ветру…

— Хочешь?

— Давай.

Она протягивает руку за сигаретой и, так же как вчера, чуть не берет ее в рот не тем концом. Айгар зажигает спичку. Она гаснет. Он чиркает вновь, и накрыв пламя ладонями, подносит к лицу Лелде.

Спичка опять гаснет.

— Стань сюда, спиной к ветру.

Лелде подходит. Ну вот, она смотрит на него, как он хотел. Так лучше? Он опускает глаза, у него дрожат пальцы. Глупо — спичку зажечь на ветру, и того не может.

— Дай я сама, — говорит Лелде.

— Ничего… я сейчас…

Он расстегивает пальто и, заслонившись бортом, чиркает спичкой в третий раз.

— Быстро, ну!

Лелде наклоняется, и так близко, что лица Айгара коснулся пух ее шапочки и на мгновенье даже волосы — каштановая, почти черная прядка, выбившаяся из-под вязаной шапки. Так, наконец закуривает. И она распрямляется, отворачивается и опять глядит вниз, с того же места, на то же самое — как течет и сбегает в полынью снег; узкая спина в серой шубке сгорбилась, и красный как маков цвет шарф плещется и болтается за перилами.

— Лелде.

— Ну?

— У тебя дома неладно, а?

Но она будто не слышит, только шарф горит огнем на ветру.

— Лелде?!

Громыхая по мосту, мимо едет грузовик с бревнами. Шум прокатывается ударом грома и растворяется в воздухе, полном звенящих звуков.

— Лелде, ну…

— Что?

— Что-нибудь дома случилось?

— Н-нет. Как будто ничего…

Вот с ней и поговори! «Как будто ничего…» Случилось все-таки или нет? Как же это понять — «как будто ничего»?

Она молча затягивается и пускает дым, пускает дым и затягивается, иногда стряхивая на ветру пепел. Он подходит к ней, заглядывает в лицо и вздрагивает; в глазах у Лелде слезы!

— П-почему? — встревоженно спрашивает он, сразу начиная заикаться.

Он никогда не видел, чтобы Лелде плакала. Как раз тем она ему всегда и нравилась, что не была похожа на других девчонок. За девять лет он ни единого раза не видел у нее слез. Даже тогда, когда на физкультуре она упала с брусьев и сломала себе кость — не какую-то там ерунду, а ключицу, — и то не ревела.

А теперь… плачет.

И, не думая о том, что он делает, Айгар в слепом порыве хватает Лелде за плечи, вскрикивая высоко и пронзительно, как петух:

— Н-ну с-скажи… с-скажи — что с тобой? С-скажи!

Сигарета валится из рук и падает в снег.

— Н-ну с-с-скажи! — настаивает он, чуть не срываясь на крик.

Но она молча протягивает руки, берет в ладони его лицо — и смотрит в упор. Ее зрачки в тумане слез широкие-широкие и радужная оболочка — в светлых крапинках. Руки на жарком, пылающем лице кажутся ледяными, а взгляд, глубокий, живой, пристальный, вперен в Айгара. И губы шевелятся, произнося беззвучные слова, торопясь, повторяя, сбиваясь, точно это ворожба, понятная только ей, ей и больше никому, даже Айгару, которым завладевают колдовские чары, смыкаясь вокруг точно серебряным кольцом — так жестко и плотно, что перехватывает дыхание, а ее губы взахлеб, лихорадочно шепчут и шепчут, как заклинание, таинственные, загадочные слова:

«…не бросай меня… пожалуйста, не бросай… хотя бы ты не бросай…»

Она ни на что не жалуется, не требует никаких обещаний и клятв, не кричит, ее немая, точно во сне, бессвязная мольба, вслух не высказанная, истлевает, иссякает, почти неуловимая для слуха и для глаз, воспринимаемая лишь по наитию, только догадкой, только чутьем. И ладони Лелде на лице Айгара — это ласка и не ласка, то и не то, что ему виделось в воображении, это меньше и больше того, что ему представлялось. Это совсем, совсем по-другому, чем в книгах и фильмах… и в мечтах. Кружится голова, стучит сердце, и ужасно мерзнут в ботинках ноги. Лелде отнимает руки, так, вот и все, кончилось. Или, может, ему следовало поцеловать Лелде? Может быть, да, он не уверен, а может, и нет. Да и как это было сделать, если ее руки были на его лице? Никак нельзя. Сколько раз он мысленно представлял себе, как и что бы он сделал в подобном случае, но никогда это не рисовалось его воображению так… Лицо пылает жаром, уши горят под меховой шапкой, не завязанной, и как ее завяжешь, если оборвалась одна тесемка и пока еще не пришилась.