— Холодно, — говорит Лелде и вздыхает.

— Холодно, — вторит ей Айгар и тоже вздыхает.

Холодно, это верно, и ничего тут не сделаешь. Надо идти домой. Ноги мерзнут, нос течет. Нет, всяко ему грезилась эта картина, но только не так. Он шарит в карманах носовой платок, опасаясь, что, может, забыл его или посеял, и в такой момент капля на кончике носа — ну, знаете, это нокаут! Однако платок находится. В одном кармане спички и сигареты, в другом — платок и кучка сушеных тыквенных семечек, погрызть можно.

— Хочешь? — не зная, как ему теперь держаться, предлагает он, взяв в горсть несколько штук.

— Что там у тебя такое?

— Семечки.

— Хочу, — говорит она, тоже таким тоном, словно ничего такого не случилось, и протягивает ладонь. Пальцы у нее тонкие и совсем, чуть не до черноты, посиневшие. Но что делать — как будешь в варежках есть семечки? Айгар сыплет ей немножко в горсть, и она вкусно щелкает семечки, как белка.

— Сегодня в столовой опять был молочный овощной суп, — вспоминает она. — Терпеть не могу! — И при этих словах ее даже передергивает.

— Не сахар, конечно, — примирительно соглашается Айгар, хотя против молочной похлебки с овощами ничего не имеет, суп как суп, и за счет таких приверед вроде Лелде он к тому же срубил целых три порции — после четвертого урока, так что сейчас не мешало бы подкрепиться. Интересно, чем вообще она живет, Лелде? И то невкусно, и это, одни семечки вон грызет с аппетитом. Оттого и худая. Ну а красивая — да, очень. И, вспоминая ее руки на своем лице, он преисполняется такой гордости, что готов хоть на площади кричать о своей радости, и ее прикосновение в памяти стало уже лаской, более чем лаской, в воспоминании это — нежное объятие, и шепотом, почти беззвучно, почти в беспамятстве сказанные слова «не бросай меня» вселяют в него сознание своей значительности, своего могущества и всесилия.

А Лелде щелкает тыквенные семечки, шарф плещется на ветру, и вокруг жужжит гонимый поземкой снег.

— Я пойду тебя провожать, — говорит Айгар, как будто одно его присутствие гарантирует ей защиту и безопасность.

— Провожать? — машинально переспрашивает она, снова думая о чем-то своем.

— Да, до самого дома, — браво заверяет он.

А она грызет семечки и не отвечает, не возражает — не надо, но и не говорит ладно.

— О чем ты задумалась, Лелде? — остывая, спрашивает он.

— Я? — очнувшись, говорит она. — Так просто…

Это хоть капельку, хоть на пятак лучше вчерашнего: «Нет, ты этого не поймешь» — отстраняющих, презрительных, унизительных слов, они ранили его в самое сердце и даже глубже, и скажи она их сегодня, после всего, что между ними произошло… Ну а что такого произошло? Что? Вздумай он кому рассказать, его поднимут на смех, ведь он же стоял как столб, как чурбан, он и пальцем не шевельнул, и слова не проронил, он даже ее не поцеловал и только позволил себя гладить… Вот дуралей, да кто его гладил! И вдобавок у него тек нос, и он старался изо всех сил, чтобы Лелде этого не заметила — он не был уверен, есть ли в кармане платок. И еще у него мерзли ноги. Лелде его ласкала, а он как идиот думал о своих жалких конечностях. Опять свое! Да кто его ласкал, черт побери?

— Провожать? — переспрашивает Лелде, как будто слова Айгара лишь постепенно доходят до ее сознания. — Ладно, пойдем.

И он — ни с того ни с сего он смеется, как-то глупо, счастливо, и ему теперь все равно, да ему начхать, что подумают про них и скажут другие. Он и знать ничего не хочет, что прямо не касается Лелде…

Они снова шагают по Мургале, но никто не дразнит их женихом и невестой, хотя сегодня, пожалуй, для этого больше оснований, чем было вчера. Мелюзга отсиживается по домам, у печей, потому что погода собачья. И хотя на дворе погода собачья, Нерон у двери Войцеховского не сидит — наверно, пустили старика погреться. Ветер развеял все запахи, не тянет ни мясом с луком, ни глазуньей на сале, ни сеном или хлевом — кругом дует и метет морозно и колко. На стужу повернет или на оттепель? Что принесет с собой северик, этот вестник перемен?

«Хоть бы только опять не насыпало снегу!» — думает Аскольд, бредя домой по свежим рыхлым наносам. Натопить пожарче в такой мороз с ветром еще как-то можно — оконные рамы у Каспарсонов без щелей и пол на чердаке засыпан шлаком, так что дом после ремонта тепло держит. Главная беда — снег. Намело, навалило одним махом за все бесснежные зимы сразу! Только успевай разгребать и откидывать. И так уж горы, валы какие выросли, а если еще насыплет… Нужна оттепель — вполовину, если не больше, осела бы пышная перина, не пришлось бы вязнуть по колено. Ну да. Утром грейдеры, как обычно, дорогу расчистили, а она все равно как высевками засыпана и неровно закидана, по наезженной части вьются и катятся белые ручейки и волны, заполняя рытвины, ямы и скопляясь у дорожных столбиков, у заборов с подветренной стороны и подножия зданий. И как ни близко от школы до дома — полкилометра и то не будет, — пока дойдешь в туфлях, намучаешься, и непригодность их для такой погоды не только видна всякому, но и дает себя знать ледяной сыростью в левой туфле.

Не умеет он ничего достать — даже приличных зимних ботинок! Другой бы от таких прогулок с мокрыми ногами давным-давно нажил какую-нибудь хворобу или чахотку, а ему хоть бы хны, и, кстати сказать, он ни разу в жизни не бюллетенил. И Аскольду в каком-то смысле даже льстит и его отменное здоровье, которое не берет, не может одолеть самый страшный грипп, и неумение, скажем, решить ту же «проблему» зимних ботинок: они такой дефицит, что он, при вечной своей запарке, ни разу не сумел зайти в магазин в нужный момент, тогда именно, когда их привезли и продают простым смертным.

А окольные пути ему не по нутру. Хватит и того, что без блата, а порой и весьма сомнительных операций не обойтись, когда что-нибудь срочно, позарез нужно школе. Но это дело иное, тут другой разговор. Школа есть школа, это не его личная машина и его личные ноги. Он не желает делать что бы то ни было против своих убеждений, в благодарность за услугу, тем более что в его распоряжении нет никаких материальных средств, чтобы отплатить за любезность, только школьники, дети, только школа, и тут торговать нечем, нечего менять — тут отношения должны быть ясными и чистыми, чтобы никто не посмел тебе что-то предложить и что-то достать, ведь ничего не достают и не предлагают даром. От него тоже будут ждать и требовать мелкой услуги. А у него только ученики, дети, только школа, где ничего не продается и не покупается. Все, что у него есть, приобретено честным путем, законно, получено по наследству, куплено с прилавка, а не из-под прилавка.

И если это сознаешь и здраво рассудишь, то не так и трудно, не так неудобно, во всяком случае не так страшно шагать в туфлях по рыхлым наносам, чувствуя в левой туфле сырость, ведь за доброе имя, как и за все на свете, надо платить.

Да, платить…

В голове как-то случайно всплыло это слово, и Аскольд с неудовольствием о него спотыкается. Платить… Чем, каким образом? Раз существует плата, должна быть и цена. Какова же цена доброй славы? Сколько надо платить за то, что в сердцах ли, из зависти тебя могут назвать олухом или зазнайкой — ведь Мургале есть Мургале, — но ханжой, лицемером, у которого на людях одна песня, а дома другая, не назовут? Дома… «Есть у рыбки песенка…»

«Где я читал это? И по какому поводу?»

Да, он платил дорогую цену. И какую именно, знал только он. И устал платить. Запутался в долгах. Каждый день требует новых процентов, и в последнее время они все растут. И дальше так же? Еще двадцать лет — до пенсии и потом до смерти? Тянуть лямку, пока понемногу не ослабнет разум и не притупятся чувства, не угаснут желания и железные мышцы не станут дряблыми, как студень?

Он полон сил… Полон с избытком. Он пенится и шипит, как бокал шампанского, но киснет, как выдохшийся лимонад, при одном только взгляде на Аврору. Иногда ему приходят на ум странные фантазии, например, что Аврора могла бы покрасить волосы, брови, подвести губы, искусно ли, неумело, все равно, ведь вряд ли какая бы то ни было косметика — наивно было бы думать! — способна что-то изменить в их отношениях, во всяком случае не в такой мере, чтобы пробудить в нем несуществующие чувства. Просто усилия и старания Авроры подтверждали бы хоть ее желание привязать его женственностью, хотя бы мнимой привлекательностью, обаянием, а не только брачным свидетельством, общим с нею домом и имуществом, что делает легкие и почти незаметные узы брака оковами и постоянно заставляет Аскольда остро сознавать навязанную ему неволю и чувствовать себя узником в камере, пойманным петухом, псом, посаженным на цепь юридической и материальной зависимости.