Изменить стиль страницы

Это очень омрачило Сосновского, и он решил пойти и посоветоваться с Николаем Кораблевым о том, какое же надо давать объяснение рабочим по поводу отступления Красной Армии. Войдя в приемную, он спросил:

— Надек, а как он? В духе?

Надя была в синеньком платье, волосы круто зачесаны, локонами спадали на плечи.

— Он всегда в духе, — скороговоркой выпалила она, разговаривая то по одному, то по другому, то по третьему телефону.

— Так я к нему, — и Сосновский шагнул в кабинет.

— Ага! Вот он. Легок на помине. — Николай Кораблев вышел из-за стола и протянул руку. — Я вам еще не успел сказать, но ваша речь на митинге была просто блестяща. Знаете, правило такое есть: в каждую речь надо вкладывать капельку своей крови. В вашей речи эта капелька была.

— Спасибо, спасибо. Я очень дорожу вашим отзывом, Николай Степанович, — смущенно пробормотал Сосновский.

— И еще… я этого вопроса не затрагивал, когда надо было воскрешать завод… а вот теперь… и всюду могу сказать — вы были правы: завод — существо сложное и не любит, чтобы с ним обращались на «ты»… и забывали о нем: подведет в любую минуту. Так что тогда была ваша победа, — и тут же решил, что лучше минуты, пожалуй, и не найти, чем сейчас, чтобы спросить, какое же объяснение надо давать рабочим по поводу отступления Красной Армии.

— Я с вами, товарищи, хочу посоветоваться по очень серьезному делу. Что творится у нас на фронте?

Николай Кораблев повернулся к карте.

Линия фронта, отмеченная красными флажками, тянулась с севера на Ленинград, потом подступала почти вплотную к Москве, шла на Брянск, Орел, Курск, Воронеж, Сталинград, Элисту, Моздок, Новороссийск… а где-то за Орлом, на деревне Ливни, торчала сизая булавочка.

— Огромный кусок отторгнули, — с горечью проговорил Николай Кораблев, зная, что это были не просто города, села, а люди и промышленность, в которую за последнее десятилетие были вложены миллиарды рублей. — Огромный кусок отторгнули, — еще раз проговорил он, трогая седой клок волос на голове. — Положение на фронте очень тяжелое, даже угрожающее.

Сосновский благодарно посмотрел на директора.

— А знаете, что мне недавно Иван Кузьмич сказал? Ж… вы, говорит, а не вояки.

— Крепко! Молодец Кузьмич, — проговорил Николай Кораблев. — Только он, очевидно, это не про всех?

Сосновский вспыхнул и промолчал, а Альтман подхватил:

— Вот бы опубликовать, тогда, может быть, нашим генералам стало бы стыдно. Черт знает что! Фашисты какой-то Ржев держат второй год, а наши Ростов отдали без боя, врага на Кавказ пустили, на Волгу. Черт знает что, — в словах Альтмана была какая-то правда, но в тоне его голоса, в том, как он это произнес, было что-то неприязненное, раздражающее, и Николай Кораблев, искоса посмотрев на него, сказал:

— Видите ли, в нашей стране есть в основном три мнения. Одно — очень безобразное, — он снова искоса посмотрел на Альтмана, — это требование трупами завалить дорогу перед фашистами… трупами наших людей. Мне кажется, те, кто требуют такое, думают не о стране, а больше о своей шкуре.

Альтман виновато замигал, не зная, что сказать, а Сосновский выпрямился, кинул:

— Точно!

— Второе — не менее безобразное, — продолжал Николай Кораблев, — это такое рассуждение, что, дескать, страна у нас большая, нас победить нельзя. Ну, что ж, отступим на Урал и оттуда вдарим. Сволочи!

Николай Кораблев снова судорожно потрогал клок седых волос на голове, а Сосновский весь сжался, подумав: «Видно, Иван Кузьмич уже передал мой с ним разговор, и этот намеренно кинул «сволочи». Жестокий какой!»

— Третье мнение, — продолжал Николай Кораблев, глядя на карту, — по-моему, самое разумное. Да. Мы в первые же дни получили от врага страшнейший удар. Мы по-настоящему не были подготовлены к войне. Мы ошиблись, предполагая, что в стане врага есть и наши друзья, там их пока нет. Все, что было хорошего — уничтожено, остальное развращено. Да. Положение на фронте очень тяжелое… смертельно тяжелое. Но мы победим. Почему? Потому, что мы — страна неиссякаемых резервов, страна нового строя, где судьба государства целиком и полностью связана с судьбой любого честного человека, каких у нас абсолютное большинство. В чем основное? Основное в том, чтобы не пороть отсебятины, понять, что война идет не во сне, как кажется некоторым, а реальный факт, и все силы направить на разгром врага. Обычные слова? А какие еще должны быть? Красивые? Витиеватые? Нет. Это же страшные слова: война идет, враг, вооруженный с ног до головы, наступает, льется кровь наших лучших людей, уничтожаются города, села, фабрики, заводы… да за это им всем, захватчикам, надо пооторвать башки. Как пооторвать? Одним криком: «Ура, идем на врага!» — башку не оторвешь. Подсчитано учеными: при каждом солдате мы на современную войну должны отправить тринадцать тонн металла.

— Да не может быть? — воскликнул Сосновский.

— А выходит так. Это если все — хлеб, нефть, обувь, вооружение, транспорт, самолеты, танки, грузовики, — все, в общем, перевести в металл. А чтобы убить одного врага, знаете сколько надо?

— Пуля! Осколок! — знающе проговорил Альтман.

— Это чтобы его убить! Но ведь не каждая пуля и не каждый осколок убивает, далее не каждый снаряд и не каждая бомба. На каждого убитого врага в среднем тратится тонна металла, это опять, если все — пушки, танки, самолеты, хлеб, нефть и прочее — перевести в металл.

— Батюшки вы мои! — Сосновский встал и взволнованно прошелся.

— Удивляться тут нечему, это факт. И факт этот надо донести до всех. Сказать: наша задача заключается в том, чтобы дать эти тринадцать тонн — хлебом, нефтью, грузовиками, танками, снарядами, аэропланами… моторами. Ясно?

— Очень, — искренне сказал Сосновский. — Только вот надо ли рабочим говорить о том, что положение на фронте очень тяжелое?

— А вы думаете, они без нас этого не знают? Они ведь видят, где находится враг… да и «похоронные» получают, то есть извещения о героической гибели сыновей, отцов, братьев на фронте. А я вот еще что думаю, только не знаю, примут ли нас: надо проявить инициативу и подать мысль о создании Уральского добровольческого танкового корпуса. Добровольцы — люди закаленной души.

— А кто пойдет? — Сосновский даже побледнел.

— Меня пустят, я пойду! — вскрикнул Альтман.

— Кого пустят, тот и пойдет, — проговорил Николай Кораблев, мельком, недоверчиво глянув на Альтмана. — Конечно, это надо согласовать. Вот вы, товарищ Сосновский, и возьмитесь за это. А сейчас? Только что звонили из Москвы, — и он в точности передал разговор со Сталиным. — Давайте сегодня же и объявим выходной, повеселим народ. Идите. Действуйте. Это ведь по вашей части, — и Николай Кораблев так посмотрел на сизую, воткнутую на селе Ливни булавку, что и Сосновский и Альтман поняли всю тяжесть его тоски.

3

Все спуталось в дуще Сосновского: и радость от разговора Николая Кораблева со Сталиным, и чувство гордости за себя, за рабочий класс, и тревога, вызванная предложением создать танковый добровольческий корпус. Идя по чистому, усаженному молодыми тополями заводскому двору, он, глядя на рабочих, думал:

«Как это можно так просто создать корпус? Это значит, я должен подойти вон к тому рабочему и сказать: «А ну, айда добровольно на смерть». Добровольно на смерть? Мобилизация — это другое, это обязанность гражданина. А тут добровольно. В этом вопросе Кораблев плохо разбирается: хозяйственник. А человек — это не мотор. Штука сложная — человек!» Думая так, он вошел в цех и еще издали, улыбаясь, крикнул:

— Здорово, Иван Кузьмич!

Иван Кузьмич, уставший, как и все, и радостный, как и все, водил по цеху Лукина.

Вчера поздно вечером Лукину позвонили из Центрального Комитета партии, предложив подыскать заместителя на строительстве, так как сам он скоро будет переведен парторгом на завод, — вот почему Лукин и пришел сегодня утром к Ивану Кузьмичу. Смущаясь, не выпуская руки Ивана Кузьмича, он прошептал: