Изменить стиль страницы

Дед Филин выбрал у лошади из-под хомута свалявшуюся гриву, выровнял ее по одну сторону, поднял на седелке, тряхнув всю упряжь, и опять сказал лошади задушевно:

— Эко испужалась. Слава богу, отнесло.

Баландин и Жигальников уселись в коробок, как прежде, и Жигальников спросил деда Филина, который совсем собрался залезать на козлы и даже стал на переднее колесо одной ногой:

— Что же это, дед, гроза-то какая странная?

— Сухая зовется. Редко она живет, и все больше к трудной поре.

— Да год этот високосный, — вздохнул Баландин. — С Касьяном.

— Он, этот Касьян, хоть и к святым причислен, а глаз его — прости господи — остудный: на что взглянет, то и вянет. Хоть человек, хоть скотина, хоть рожь. Эхма, Касьян, Касьян — мужику один изъян. — Дед Филин поднялся на козлы, подобрал полы своего дождевика и сел. Тряхнул вожжами: — Пошла давай.

Через реку переправились и поднялись на высокий полевой берег в закатную пору. На прогоне сразу взяло сквозняком. Небо по всему кругозору было холодное, а к западу — со сталистым отливом. Низкая заря цвела блекло, обдутая студеным ветром, предвещая возвратный зазимок.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Касьян остудный img_14.jpeg

I

Чуть свет в первое от ворот нижнее окошко раздался стук. Любава, плохо спавшая одна в большом доме, сразу пошла отворять, думая, что вернулись с покоса Харитон и Дуняша, но, распахнув ворота, увидела председателя сельского Совета Егора Бедулева, а с ним Матьку Кукуя и старика Косоротова Игната, подобравшего свою бороду так, что се всю можно спрятать в кулачок.

— Где сам? — не поздоровался Егор и, опередив Любаву, пошел в дом. Любава, под коротким шугайчиком внакидку, в исподней рубашке, смутилась перед мужиками, не зная, что ей делать, то ли пережидать их и идти последней, то ли поторопиться. Но Егор встал на крыльце и всем загородил двери.

— Где он? Не вернулся?

— Дай хоть пройти-то, — Любава сердито отвела его рукой с дороги. Он хотел было устоять, да не смог, фыркнул ей вслед.

— А он не утек ли, который?

Игнат, окинув двор озадаченным взглядом, помял ежистый хохолок на подбородке, успокоил:

— Куда ему, рохле. На покосе небось хапает. Помалу не привычен.

— Нук, Матвей, глянь в конюшню, — приказал Егор и пошел в дом. Косоротов за ним.

Любава успела одеться и сидела у стола, положив обе руки перед собой.

Егор, обтянув зад, держал кулаки в карманах пиджачка, заглянул на кухню, за печь, под лестницу, носком сапога тронул сундук, стоявший у печи.

— С приданым? Твое приданое, который? А?

Любава не ответила, глядя своими крупными спокойными глазами прямо в глаза Егора. Косоротов тем временем ворошил и оглядывал рабочую одежду, висевшую на стене справа от входа. Прибежал Кукуй и объявил усердно:

— Коней нету, Егор Иванович.

— Запри ворота, — бросил ему Егор и сел с другой стороны к столу, вынул из кармана листок бумажки, развернул. — Сама глянешь али зачитать?

Любава подвинула бумажку к себе, бегло заглянула в нее и тут же вернула председателю:

— Берите. Все батино наживание. А его нету.

— Вот-вот. Его нету, и хозяйство его вынесено подчистую.

— С корню, — подсказал Косоротов.

Егору не понравилось, что Игнат Косоротов сунулся с подсказкой, сделал выжидание, смутившее Игната, и продолжал веско:

— Вот я и говорю, подчистую: дом, имущество, вентарь какой, машины, скот — колхозу. Это раз. Самого Харитошку с семьей на выселение. Пока в район, а там место найдут. Теперь распишись, читала — да и все поняла.

Любава взяла из рук Егора карандаш и расписалась. Егор карандаш и бумажку положил в карман и без всякого уважения к хозяйским вещам отстранил сапогом стул, занавеску у лестницы смахнул на сторону и громко затопал по ступенькам в верхнюю горницу. Игнат запнулся за половик, наскоро поправил его и тоже начал бухать по лестнице. Туда же засутолочился и Кукуй, прибежавший с улицы.

Оглядев горницу, Егор шутейно качнул висячую двенадцатилинейную лампу и успокоился:

— В лугах Харитошка. Гнездышко тепленькое. А сам небось десятый зарод гоношит. Ни сном ни духом. Да вот и конец сытому житью. Матвей, на тебе перехват Харитошки. Выждать у загороды да вместо дома-то, который, обрадовать дальней дорогой. Поедено было под этой лампой. Пожировано. И пельмешки, и поросятинка, и проче жарено-парено.

Вникнув глазом в каждый сундучок, во всякий сверточек, члены комиссии все взяли на карандаш и спустились вниз. Любава по-прежнему сидела у стола, схватив на горле в кулак концы вытертого платка, — ее знобило. Лицо у ней было бледное, безучастное, левая бровь приподнята и круто сломана.

— Скажи ей, Игнат, какое ее дальнейшее проживание, — распорядился Егор, а сам взял на кухне ухват и, встав на стул, начал сгребать с полатей все, что там лежало. Игнат пощелкал карандашом по своим записям, не зная, с чего начать.

— Теперь, Любава, тутотка не сиди уж. Встань и ступай в отцовскую мастерскую. Да от двора, гляди, ни шагу. Дом теперь же опечатаем, как он отошел народу. Свое, что надо, — это возьми. Одежу по погоде. Что еще-то, Егор Иванович?

— Постланку, посуду и все прочее, — разрешил Егор и, просыпав себе на голову мешок лука, начал отплевываться, смеясь над собою.

Любава опять внакидку надела свой старый плюшевый шугайчик и вышла на крыльцо. В ворота кто-то немилосердно стучал.

— Не отпирай, — шепотом крикнул ей Кукуй, выскочивший из дома с куском хлеба в руке. — Иди в мастерскую, и чтобы ни гугу там.

В мастерской плесневело затхлое нежилье. Любава открыла створку запыленного оконца и стала щепочкой сметать с подоконника мусор и опилки. Она все еще не могла осознать случившееся с нею и, вспомнив Егора, обсыпанного луковой шелухой, рассмеялась, сказав вслух: «А так тебе, паршивый, и надо».

Оконце выходило в огород, и утренняя душистая зелень вмиг затопила свежей укропной прохладой всю мастерскую. «Да ведь нету уж ничего этого: ни дома, ни огорода, — подумала Любава и ужаснулась вдруг: — А Харитон с Дуняшей и знать не знают, ведать не ведают. Кто скажет, кто оповестит, какая беда караулит их дома? Боже милостливый, подскажи и пособи. Никогда не просила и умирать стану, смолчу, но ребятишки маленькие. Они чем провинились, перед кем согрешили?»

Любаву опять охватило ознобом, а лицо — она чувствовала — горело, и сохли губы. Натягивая на локти полы шугайчика, она увидела на косяке наколотые на гвоздик еще отцовские и Харитоновы бумажки и тут же привязанный карандашик, которым Федот Федотыч делал разметку на своих деревянных поделках. Любава сорвала первую попавшуюся бумажку и, расправив ее на щербатом подоконнике, стала быстро писать, оступаясь и натыкаясь карандашом на выбоинах и зарубках. По ту сторону глухой стены, ломая заросли крапивы и дикой конопли, кто-то пробирался. Любава подумала, что идет Матька Кукуй доглядывать ее, отошла к верстаку, прижалась в угол. Вровень с ее глазами на полке, запорошенные сенной трухой и пылью, плечо к плечу стояли разномастные бутылки с лаками и политурой, — она мстительно погрозилась: «Возьму вот да плесну в самые зенки, чтобы не шастал где не надо… Боже милостливый, каюсь, каюсь, никому не пожелаю худа и сама не сотворю зла…»

Почти все оконце заслонили, и Любава с трудом по знакомой красной кофте узнала Машку.

— Мареюшка, родненькая, ты как это?

— Да ты ай сдохла? Гля, все сапоги обила о ворота.

— Мы, Мареюшка, больше уж не хозяева. Егор с Игнатом все описывают. Кукуй еще.

— Так я и подумала. Дай, думаю, хоть одним глазком гляну. А Харитон?

— Всей семьей там еще, в Митькиных лужках. Мареюшка, сказать бы ему, — Любава, закусив губу, стала с усилием снимать с пальца тонкое золотое колечко с бирюзовой капелькой. Машка видела, как Любава, зажав палец в кулаке, скручивала колечко, долго не могла снять, и наконец вся потная и нервно-красная вздохнула облегченно: