Изменить стиль страницы

Баландин дальнейшую жизнь деревни не представлял иначе как в неразрывной связи с ленинским предсказанием о ста тысячах тракторов, разумно примеривал к нему свои силы, мысли и постепенно ободрился, светлел.

— Ну что насупился, добрый молодец? — Баландин хлопнул Жигальникова по колену и так повернулся в тесном плетеном коробке, что едва не опрокинул весь ходок — даже дед Филин на козлах спросонья замахал локтями.

— Душа-то небось дома уж, а? Дома, дома, что уж там! Но дом домом, а я вот о своем. Ежели, думаю, отдадим мы в Устойное «Красному пахарю» первые трактора — лучшей агитации за коллективное земледелие и не понадобится. Добрый кредит ему вырешим. Как разумеешь на этот счет?

— Да так и разумею, Сидор Амосыч. Слепым надо быть или Советской власти вредителем, чтобы не понять этого. Я с Мошкиным, верите, до сердечного поту спорил. Нет, ему дай под голик вымести крестьянские сусеки, а голодную-де сельщину в любой табун можно согнать. Да разве в табуне дело. Будь моя власть, я бы нашел ему табун, Мошкину.

— Насчет Мошкина ты, положим, крутенько судишь, но от сельской работы устранить его и устранить. Оно и верно, заставь дурака богу молиться, лоб расшибет. Вот этим табуном он, сухонявый, и отвратил всю середноту.

Вдруг дед Филин повернул свою бороду к седокам и поглядел на них на обоих через прищур. Хотел сказать что-то, но не решился, и Баландин весело ткнул его в поясницу:

— Чего навострился-то, дед? Выскажись.

— И выскажусь, — вроде бы с вызовом заявил дед, но вместо разговора начал посвистывать на лошадь и озабоченно двигать локтями. После долгого ожидания Баландин вздохнул с усмешкой:

— Вот такие они и есть, мужички-боровички. Тоже ведь терпенье нужно, говорить с ним. Пока за конюшню не сходит, слова не обронит. Тугодумы. Чего умолк-то, дед?

— А то и умолк, товарищ Баландин, — заговорил дед Филин через плечо. — То и умолк, что не по шерсти тебя поглажу. Вот и думаю: скажу я, а ему не поглянется. Это тебе, значит.

— Давай, дед, критикуй. Без оглядки. Я дюжий.

— Это ты к слову так-то, а критика, она и тебе нож вострый. Али поперек горла, сказать. Не всякому любо, ежели его кроют.

— Не пугал бы, а.

— Увертливый ты, товарищ Баландин. Черт тебя бей, слушай тожно. — И дед Филин совсем уже собрался говорить, да опять осекся и стал усердно перебирать вожжи. Дорога шла высоким сухим местом — тут ее обмяли, накатали, и лошадь сама взяла рысью, чтобы сбить с себя мух. Ходок катился мягко, бесшумно, и даже было слышно, как на осях чмокала согретая мазь.

— Приболел он, надо быть, к тебе, близехонько лег, — сказал вдруг дед Филин и, зажав в коленях вожжи, показал Баландину решеточку из пальцев: — Зароку, мол, не давал, так иди-ка покусай локоток. Не умел по-доброму — поживи по-худому. Не скажешь ведь? Другое на уме пасешь. То-то, что жалует царь, да не жалует псарь.

Дед Филин умышленно затуманил свою речь, чтобы не обидеть Баландина своими немилостивыми призывами, хотя с языка так и просились злые определенные слова. Поняв, что задел Баландина за живое, опять занялся дорогой, вроде совсем устранился от разговора.

— Вот и поговорили с ним, — пожаловался Баландин Жигальникову, который хорошо разумел деда и только ухмылялся. Потом попытался перевести слова деда на шутку:

— Суд народа, Сидор Амосыч, самый справедливый. Уж если псарь не жалует — тут сама правда.

— Так это вы о Мошкине, — догадался наконец Баландин и долго сучил ногами на перетертой соломе: — Мошкин, конечно, перестарался, но ведь не ради личного интереса. Слышишь, дед?

Дед Филин сперва одной вожжой, потом другой согнал с мокрой спины лошади мух и отозвался опять через плечо:

— Я и говорю, товарищ Баландин, жалует царь, да не жалует псарь. Ты его с одного места уберешь да на другое посадишь, а он и там почнет над людьми изгаляться. Да это бы ладно, коли он для себя бы радел, тут и передых бывает от сытости. А у этого сердце злобой надсажено, все надорвато, таким уёму нету. Конешно, держать надо таких подале.

— Значит, по-твоему, упечатать за решетку? Успеется. Ошибись, говорят, милуя. В Библии-то как сказано?

— Жалью море не переедешь.

— С виду ты, дед, мягкий.

— Без приварка живу — зачерствел, может. А слова мои, товарищ Баландин, мимо кармана не суй.

— Это уж как требование, что ли?

— Вишь. И обиделся. Как знаешь. Мое дело сказать, потому как он к нам еще сулился с каленым железом, выжигать частность. Вот и говорю, таких лучше подале держать.

Дед Филин ни разу не упомянул имя Мошкина и выразил этим свое, видать немалое, пренебрежение к нему.

Далее до самой Мурзы ехали молча. Дед Филин каялся, что ввязался в разговор; Баландина мучила мысль о том, что плохо он все-таки знает деревню; а Жигальников думал все о Валентине Строковой, которая была согласна бежать за дрожками до Ирбита, если бы того пожелал Андрюша. Жигальников с горячей неутолимостью вспоминал ловкую и неистощимую на ласку Валентину, вспоминал ее, ловкую в перехвате, и страдал оттого, что не наполнил свое сердце ее грешной любовью, значит, не будет и не будет ему покоя.

На Мурзе выпрягли кормить и голосами с луговых заводей спугнули не одну стаю уток. Дед Филин не отходил от лошади, пас ее на молодой зелени — словом, избегал разговоров. Баландин всухомятку пожевал сала с хлебом и лег в тень ходка на траву. Не спал. Жигальников разулся и мочил ноги в холодной проточной воде.

С высокой окрошившейся сухарины на них глядел перепелятник, широкогрудый и пестрый.

После отдыха к леснику Мокеичу не заехали. Верстах в пяти перед Ницой, когда солнце перевалило к закату, с болотных гарей на дорогу вырвался тугой порыв ветра. Он смел с потной лошади мух, растрепал конский хвост и гриву. За первой горячей волной ветер пригнал сырую прохладу и принес слабый раскат далекого грома.

Суетным троеперстием дед Филин бросил на грудь два мелких крестика и, не доверяя себе, озадачил седоков:

— Это неуж гром?

Но те, занятые своими мыслями, совсем плохо расслышали глухое рокотание грома, а Баландин даже усмехнулся:

— Быть не должно. Небось сушину в болото хрястнуло.

Но не проехали и версты, как гром повторился ближе и явственней. Ветер усилился, деревья зашумели тревожно, и над лесом, наплывая на дорогу, появилась густая туча, с лиловыми полосами, стремнисто скошенными к земле. Солнце ярко осветило рваные, на глазах меняющиеся края тучи, золотой прошвой окантовало сквозные проемы и погасло вдруг, точно его задули. Над дорогой сделалось сумеречно, а в лесу потемнело. Потянуло прохладой, и раскаты грома подступили совсем близко. Вроде круговой вихрь выл и рвал со всех сторон. Напуганная лошадь чуть было не сдернула ходок с насыпи, но дед Филин осадил ее на вожжах, успокоил. Лошадь вся ссугорбилась, поджала хвост, садилась на задние ноги с каждым ударом. Баландин и Жигальников запахнулись одним плащом, ожидая дикого набега ливня, которым уж дышал весь воздух. Им обоим казалось, что они надежно укрыты, однако всполох молнии проникающе ослепил их, в глазах все занялось белым огнем. При очередном подхвате ветер сорвал с них плащ и едва не унес. И снова молния, с трепетным затяжным огнем, затем пауза обмирания и — падающий гром, сильный и резкий. Сзади ходка, к самим колесам, упал отломленный от старой лиственницы сук, и лошадь опять было рванулась: Баландин и Жигальников ужались ко дну плетенки, а глаза им опять ослепило. Ходок трясло и дергало, будто он летел по ухабистой дороге. В грохоте и судорожных всплесках молний, казалось, все раскололось на куски и с треском оборвалось и падает куда-то в прорву… На самом же деле ходок стоял на месте, потому что дед Филин крепко держал лошадь, которая так и выплясывала, так и ходила.

— Ну-ну, — уговаривал он ее своим домашним голосом: — Эко испужалась. Да уж и рассветление близко.

Но туча совсем заволокла небо. Теперь уж громыхало со всех сторон, а дождя не было ни капли, и сам воздух, казалось, сухо искрился и тяжело пах кузнечным горном, железной окалиной. Но вот мало-помалу ветер стал утихать, там, откуда пришла туча, заметно прояснило, а вскоре и гром отошел, хотя и доплескивался поверху с широким захватом и совсем близко.