Изменить стиль страницы

Баландин понимал вековечную мужицкую тоску, ему боязно стало выходить перед нею. Пожалуй, только сейчас по-настоящему встревожился, найдет ли нужные слова, да и есть ли они вообще, чтобы поднять разъединенных жизнью людей не на короткий всплеск ратного подвига, а в длительный и трудный поход, может быть, равный всей человеческой жизни? Прохаживаясь по кабинету от окна к двери и обратно, Баландин вспомнил вчерашнюю встречу у ямы с жилистым Оглоблиным, вспомнил его настороженную звероватость и сам готов был озлобиться, но настойчиво искал согласных мыслей и начинал думать спокойно: «Талдоним все, талдоним: мужик — собственник, мужик — накопитель, а как ему не держаться за свой клочок, ежели он согрел его своим теплом. А постная землица щедра не каждый год — вот и припасет он впрок зернышко к зернышку, а случится, и от соседа в свою горсть отсыплет. Наскоком не узришь, где он прав, а где виноват. Он, мужик, всю свою жизнь в провидцах ходит — по зиме ждет лета, по лету — зимы и редко сам себе предсказывает удачу. И мне, что бы я ему ни сулил, сразу твердой веры не даст. Мужика вечно обманывали, обирали, он за свою многовековую историю достаточно насвистелся в кулак в свирепые, бесконечные зимы, и защита перед голодом для него только в припасливом промысле. Всякое новое дело вызывает у мужика подозрение и опасение, если он не видит в нем скорой и верной выгоды. Судить честно, не сразу мужик повернет на коллективную стезю, да и мы не сразу окурим эту стезю хлебным благовонием, а жить надо сегодня и завтра. Значит — кормить нас пока станет вот этот мужик, и нам надо искать его руку, крепить с ним смычку. Но как крепить, если мы не можем дать деревне взамен хлеба машин, вдоволь товаров? А машины, товары — страна должна их произвести. На это нужен хлеб и время. Неужели же прав этот Мошкин, что мы опять возьмем за горло мужика? Нет, Мошкин, не бывать по-твоему. На то мы и большевики, чтобы сказать деревне вдохновенное и правдивое слово… Итак, сперва о хлебе, — переключился Баландин с общих рассуждений на мысли о предстоящем собрании. — Сперва о хлебе. Вымету из города все товары на село, и мужик даст хлебушка. Должен дать. А дальше — коллективизация. С кровавыми мозолями, в изнурительном поту, с пеной у рта, но — в колхоз. А соль земли — какой с прибытком да лошадный — он не пойдет сперва в колхоз. Подождем — не под дождем… Черт побери, а мы-то думали, революция развязала все узлы».

Касьян остудный img_13.jpeg

Пришел Влас Игнатьевич Зимогор, в кожаной тужурке, с глухим воротником взахлест, от которого шея и лицо Власа принабухли, а шрам на щеке отемнел и совсем опоясал левую скулу. Старая, давно не надеванная тужурка в подоле заскорбла колоколом — из-под нее спускались кисти шелкового поясочка. Сапоги у Зимогора низкие, осевшие в подборе, ошмыганные и торопкие. Да и сам он был подвижен, нетерпелив. Заговорил сразу, едва отпустился от ручки двери:

— Пойдем говорить, Сидор Амосыч. Народ собрался.

— Что-то у меня, дорогой Влас, все мысли врассыпную, — признался Баландин и, вместо того чтобы взяться за фуражку и идти на улицу, сел на диванчик, засновал ногами по полу. — Хлеб и колхоз — что же главнее-то, а?

— Ты, Сидор, не отходи от правды. Крой начистоту. А что главное — мужики подскажут. Не прежние времена — в молчанки играть не станут. Пошли давай. Хлеба в селе, сам видел, нелишка, одначе посулишь мануфактуру да привезешь, отломится и хлебушка. А с колхозом дело верное, колхоз беднота поддержит. Только ты, перво-наперво, принародно заверь, что велено властью лучшие и близкие земли запахивать под колхоз. Это раз. А за землей работящий мужик на край света пойдет — значит, одна ему дорога — в колхоз. Это, считай, второе. А дальше уж мы сами: председателя, семена, пахота. Да пойдет дело.

— А этот вчерашний, хваленный тобой, он как?

— Оглоблин?

— Вот он — как?

— Обидим, знамо.

— А тебе не кажется, что такие сухозадые обид не терпят?

— Это верно подметил. От Аркашки всего жди: лютый малый. Ну да и сказать, мы тоже не левой ногой за ухом чешем.

— На кругах-то, дорогой Влас, негладко выходит.

— Что ты, Сидор, заладил одно да одно. И такая пословица есть — волков бояться — в лес не ходить. Нам один путь указан. Да сейчас сам увидишь, беднота будет требовать объединения. На этом ее никто не перекричит. А межи запашем — всех выравняем. Вот тебе и союз бедняка с середняком. Что ни говори, а спайка самая надежная. Давай, Сидор, ждут нас. Другого пути нету.

— Нешто я о другом, дорогой Влас. И я о том же, да только давай помягчей как-то. Не случилось бы так, что горячей-то рукой отринем от землицы середняка, а он возьмет да напрочь устранится от хлебопашества. По нашим земельным размерам урон народному хозяйству выйдет неисчислимый.

— Ты, Сидор, вчерась вроде совсем твердо наладился.

— Было наладился. А сегодня увидел вот этих молодцев в сборе и засомневался, надо ли так круто поворачивать. Вот они сидят, — Баландин, не подходя близко к окну, указал на Оглоблина и Кадушкина, возле которых расселись мужики, все в картузах, с хозяйскими бородами. По каким-то неуловимым признакам угадывалось, что все они думают одинаково. — Пойдем, Влас. Рано или поздно, а главное наше дело надо утверждать. Но, повторяю, Влас, через колено брать не стану. Примерюсь. Может, и еще придется по избам проходить. Ну, подтянем ремешки перед трудной дорогой, — Баландин улыбнулся и решительно распахнул дверь.

XX

На другой день после обеда Баландин и Жигальников выехали в Ирбит. Вез их дед Филин, сутулясь на козлах и сонно перебирая вожжами. Грязь по дороге была глубокой, и низами лошадь с трудом выдирала колеса. С конского крупа по стегнам катился пот, к упряжке липли мухи. Солнце жгло не по-апрельски, с сухим цепенящим зноем, который своею внезапностью насылал на душу истомленные ожидания. В придорожном лесочке, откуда взято строевое дерево и где сквозным светом размыты тени, заливалась и звенела птичья мелюзга. Низко, над самыми вершинками берез, сторожил свои уделы грозный и дикий ястреб-перепелятник, нечасто взмахивая широкими опахалами крыльев.

Баландин глядел на согретый мир с молчаливой отрешенностью, озабоченный своими мыслями: собрание подтвердило все его опасения. За объединение хозяйств голосовало крикливое меньшинство, у которого почти нет ни лошадей, ни семян, ни «вентаря». Большинство же с чем пришло, с тем и ушло: не изломается погода — выезжать на свои загоны.

— Землица в поре, гребешки не подвяли бы, — подстрекнул мужиков пчельник Осип Доглядов, и все заторопились за ним, рассыпая сходбище, будто в самом деле вдруг опахнуло людей уходящей спелостью вешних полей.

Влас Зимогор при бабах и ребятишках изматерил Доглядова, и Баландин поспешил увести друга домой, а по пути выговаривал ему:

— Ты эту партизанщину, дорогой Влас, выбрось на свалку и почитай Ленина. Да, да, почитай. Тысячу раз он прав. Прав. И вчерашнее собрание снова убедило меня в ленинской правоте. Если мы дадим мужику сто тысяч тракторов, он скажет: я за Советскую власть. Вот так и надо. Постепенно и неукоснительно. Где словом, где примером и при должной производственной основе, считай, повернем нашу отсталую, многострадальную деревню ко временам расцвета.

Много было переговорено с устоинскими крестьянами, всего не упомнишь, но прочно осело в памяти только одно неутешное: он, предрика Баландин, мало пока помог селу. Правда, вытурил Мошкина, и вся жизнь вроде распрямилась, посвежела, однако чувствовал — мужицкая настороженность и выжидание не улетучились из Устойного. «Да это все ничего, — брался успокоить себя Баландин. — Главное все-таки состоит в том, что мужик вовек не отвернется от Советской власти и рано или поздно твердо пойдет по указанному ею пути, только не опорочить бы нам своей ретивой поспешностью этот праведный путь. А нетерпение Власа понять можно. Он, сердечный, настрадался, намаялся в одиночку. Ждал колхозной весны, как из печи пирога, да Мошкин тут своими действиями отпугнул людей от доброго дела, насторожил. Не враз исправишь его загибы. Тьфу ты, сухарь».