— Сколько?!

Я рывком вскакиваю. «Сколько?» Я уже усвоил, что итог должен быть двузначный. Говорю наобум. На сей раз смеются только те, кто точно знает ответ. Слепой курице порой доводится наткнуться на ячменное зерно, но мне в игру со счастьем никогда не везло. Заведующий, «взъевшись», все чаще вздергивает меня, я все чаще отвечаю невпопад. Старому — еще царских времен — учителю надоедает это.

— Да ты соображаешь что-нибудь в счете?

— Нет, — отвечаю я; я мог бы сказать и «да», но получилось почему-то «нет».

— Покажи твои тетради!

Он просмотрел все, даже по латышскому языку — основательный человек: перед тем как «принять решение», хотел «тщательно ознакомиться с материалами по делу». А у меня все делалось кое-как и с ошибками, по принципу «лишь бы поскорей с шеи свалить».

— Экий ты балбес! — презрительно вынес оценку заведующий и перевел меня обратно в подготовительный класс.

В школу надо бы идти…

Уже темно, свежий, бодрящий ноябрьский вечер. Поздно. Легко одетый, я выбегаю на поляну, где мы днем играли в салки. Холодно, снега еще нет. Небо черное как уголь, высокое, изогнутое, усеянное звездами. Млечный Путь как пояс, нет, как светлое шоссе через звездные дали к недостижимой вечности. Зябкая дрожь пробегает по мне, со мной что-то случилось, что-то приподнимает, делает могущественным. Я беру трепетное излучение звезд и, точно золотые струны — тонкие-тонкие струны, даже тоньше, чем волосы у ангела на рождественской елке, натягиваю эти струны на излучину Млечного Пути, настраиваю… Звучит мелодия, искрящиеся вспышки мелькают по небосводу, трепещет вся зыбкая тьма и отбрасывает отголосок в вечность, поверх вечности.

На тот миг, когда я затаил дыхание, были только удары моего сердца и эта изумительная, волшебная мелодия. Сломался драчливый смычок заведующего, улетучились все «до, ре, ми», звучала вселенная, звучала душа. Жаркое половодье окатывало мое лицо, стекая с подбородка на блузу. Я вскинул руки, словно охватывая что-то. Но руки опали. Ничего нельзя было обрести, совершенно ничего…

Единую каплю из источника.

«Зимушка, зимушка, милая матушка…» Но в Царникаве зима скорей напоминала сурового дядюшку — вроде заведующего школой, с морозно белой, накрахмаленной манишкой, с коротким ежиком волос и строгим лицом, с вечным посулом «задать взбучку». И «задавала» эта зима — будто белыми сыромятными плетями била через дюны, по руслу Гауи, по отмелям, по ольховым джунглям, заколам и птичьему щебету: заставляя все цепенеть, заточая все в сугробы, заставляя все заглохнуть. Один только ветер выл в этом ледяном саду, сковывающем оконные стекла. Но мне не холодно, не то что в чердачной комнате Конюшенного дома. Классное помещение тепло натоплено, над моей головой щедро льет яркий свет подвешенная под потолком керосиновая лампа. Остальные или толпятся в кухне, или в спальной комнате наверху. Я нарочно выбрал пустой класс. Я читаю о похождениях Тома Сойера. Входит учительница, приветливо улыбается, потом вдруг хмурится. Только что после обеда она дала мне эту книгу и теперь видит, что я уже перевалил за половину; ясно, что, как нынче говорят, пропускает «тягомотину», в то время говорили — «душеспасительное». Я виновато признаюсь, что задания на завтра не приготовлены — но как-нибудь выпутаюсь, авось заведующий не вызовет, а если вызовет, то пусть побранится.

Но учительница говорит о совсем ином:

— Нехорошо, что ты читаешь книгу с середины, надо с самого начала.

— Я с первой страницы начал.

Я все не понимаю, о чем она.

Лицо у учительницы делается такое же, как у заведующего, когда он сказал: «Экий ты балбес» — и перевел меня в подготовительный класс.

— Значит, ты не читаешь, а листаешь страницы. Так ты никогда не научишься читать, ничего не запомнишь.

Вместо ответа я пересказываю содержание книги, выделяю особо яркие абзацы и выражения. Я загораюсь и начинаю говорить все быстрее, учительнице трудно улавливать мои слова, но презрение на ее лице сменяется каким-то недоверием.

— Ты первый раз читаешь эту книгу?

Ей-богу, первый раз. Правда, добавляю я, интересные читаю по нескольку раз. Это какие же? Я называю кое-какие, в том числе унаследованные от Мирзды учебники по истории и географии. Выражение лица учительницы становится совсем непонятным. Наказав, что я должен хорошо готовить задания, она уходит.

Разумеется, я читал дальше, не думая ни о каких заданиях. Чрезмерное старание до добра не доводит… И получилось очень даже хорошо — на другой день заведующий куда-то уехал и всю школу согнали в один старший класс.

Урок истории. Вызванный мальчишка бекает-мекает, так и не может ничего толкового рассказать о редукции помещичьих имений при шведах. Я горжусь про себя — эх, вот бы учительница меня вызвала! Из развалин восстает Царникавское имение — Царникау, — в обитом белым шелком зале идет совещание держателей имения: белые пудреные парики, бархатные кафтаны, злые лица. Король в Стокгольме подверг сомнению их завоеванные предками, их священные права! Соль земли — бароны! Как они проезжают шестерней по усаженной липами дороге в имение — пыль клубится, сверкает лак карет, высокомерный взгляд скользит по согнувшимся в три погибели крепостным. Дворец высится тяжелыми стенами, колоннами и колоннадами, гранитными львами. А где-то в лесной излучине припали к земле крестьянские хижины с замшелыми соломенными крышами. Дым выходит в незастекленные оконца, тощая ржаная нива на месте недавней вырубки, но ярко цветут васильки, ночью из заросших рогозом топей доносится буханье выпи, С первыми петухами сиротка на мельне заставляет звенеть жернова и песню:

От господ одна работа,
Никакого отдыха.

Этого не слышат там — в имении, в пышном зале; там сверкает гладкий паркет, дамские шелка и бриллианты, ордена и мундиры, шпаги и вельможный гнев. Петр Великий прорубает окно в Европу — летят искры и обломки кирпича, в пробитый проем врывается гул волн, порыв ветра, донесшийся сюда дыханием морских далей. На воде тяжело колышутся транспортные шлюпки шведского королевского флота с солдатами Карла XII. Король первым выскакивает на песчаную мель и, бредя к берегу в клубах выстрелов, удивляется: «Что это за пчелы с таким страхом разжужжались вокруг?» Последний викинг! Он представляет историю рыцарским турниром, где все решает клинок. Мужицкие лачуги становятся добычей разорителей — зловещее пламя еженощно вместе с криками убиваемых детей и слезами замученных женщин вздымается к престолу всевышнего. Иисусе, спаси, где ты? Господи, твердыня наша и оплот! От Финского залива до берегов Даугавы проносится похвальба Шереметева: «В Лифляндии больше нечего грабить!» С мужиками не считаются власть имущие — дворяне в париках, рыцарственные и жестокосердные короли и цари.

Неожиданно я замечаю, что учительница следит за мной. Я краснею, съеживаюсь и утыкаюсь в свою тетрадь. Нет, если она и разрешит мне ответить, я все равно не смогу ничего сказать. Только осрамлюсь перед всеми.

Может быть, учительница сказала что-то заведующему? Он как-то опять проявил интерес к моим домашним работам, особенно к сочинениям на заданную тему.

— Это же поросячья мазня, а не буквы! — воскликнул он и, словно вынося окончательный приговор, заключил: — Ни темы никакой нет, ни сочинения.

Школьники и их родители в таких случаях винят поверхностный подход учителей, их бездушность и прочее. Но ради истины следует признать, что на месте заведующего я бы произнес то же самое. Мое письмо всегда было неразборчивым, а к сочинениям я всегда относился как к самому неприятному заданию.

Спустя двенадцать лет высказался и преподаватель гимназии. У него было обыкновение отпускать язвительные замечания об ученических сочинениях. Некоторых впечатлительных девиц он доводил этими замечаниями до слез. Обо мне он отозвался только однажды — в начале учебного года; взял мою тетрадь двумя пальцами, будто какую-то гадость, и сказал: