и, пробудившись, не знаю,
ни как я попал сюда,
ни как же отсюда выбраться.
И библиотека вдруг перестает быть
библиотекой,
и прямые коридоры – прямыми коридорами,
картотеки рассыпаются,
буквы становятся
крючочками и закорючками,
и посреди всего этого Гнедич (но Гнедич ли?)
хватается одной рукой за крышку стола,
а другой за стул,
чтобы не упасть в пропасть,
которая слева от него раздирает половицы,
а потом и справа.
За стенами, кажется, Петербург,
или другой какой-то город,
где по улицам ходят люди,
еще не успевшие умереть,
вьюга
поднимается медленной змейкой
над финским болотом
и двигается на столицу, набирая силу.
Она поет, и в ее песне
едва ли меньше смысла, чем в арии,
которую публика соберется вечером слушать.
Он не может оставаться на службе.
Он нащупывает шубу и набрасывает ее на плечи;
руки едва слушаются, как будто
принадлежат кому-то другому;
он спускается по лестнице,
отвесной, как скала, —
кто спустился по ней до конца, уже не тот
кто начинал нисхождение. Вьюга
ударяет его по лицу:
– Это научит тебя смирению, —
но разве его нужно учить? Он всегда знал,
что он ничтожество,
и это ничто под давлением шубы
передвигает ноги по улице,
и метель снова хлещет его по щекам,
и, прослезившись,
он говорит: – Я все-таки что-то!
Влага и ветер слепят глаза, но он чувствует
теплоту и соленость собственных слез,
добредает до дома, вставляет ключ
в замочную скважину,
отряхивает снег с каблуков, и ему навстречу
спешит пудель Мальвина, размахивая ушами.
Быстро-быстро он затепляет огонь, чтобы согреться,
но не может согреться.
Когда я смотрю на твою слепоту и несчастие,
на молчаливый мир,
на тебя в темноте,
как будто тебя унесли на необитаемый остров
и оставили там...
Он поднимается и ходит по комнате,
ходит, ходит, ходит, уверяя себя,
что у него есть тело,
что вокруг него мебель и что на стенах – обои,
взгляд падает на книжную полку,
и щеки покрываются краской стыда:
он все еще хранит зачем-то
плод юношеского безумия —
роман «Дон-Коррадо де Геррера,
или Дух мщения и варварства гишпанцев».
Он написал его в двадцать лет
долгими одинокими ночами,
воображая что покорит
сердца всех читательниц.
Он берет книгу двумя пальцами
и бросает ее в мусорную корзину.
Он думал, что он писатель,
а оказалось что нет.
(Мы знаем, кто мы, только когда нас любят.
Мы – те, кого любят, и только.
Иначе – ничто.)
Он опускается в кресло и закрывает лицо руками.
Мальвина у ног ласкается, кот на диване,
просыпаясь, вытягивает лапы
и показывает миру светлое брюхо;
в комнате становится все теплее,
и Гнедича клонит в сон, но он заставляет себя
встать и подойти к письменному столу,
где лежит экземпляр «Илиады».
Надо зажечь еще свечей, а то ослепнешь
(и так уж – циклоп), и налить свежих чернил.
Солнце тогда
солнце тогда касалось
долин
солнце лучами касалось долины
снова
солнце лучами – какими? – чуть поразило долины
карабкалось на небо
из океана, чьи воды
катятся тихо, текут глубоко
они (кто они? две армии или
мертвые греки с живыми?)
они встречались друг с другом
мертвых так трудно опознавать
их живые грузили на повозки
смывали кровь, чувствовали
как катятся слезы
но Приам
запрещал им рыдать
и в молчании
они клали своих мертвецов на огонь
а когда он съедал все, они уходили
в священную Трою
ахейцы тоже
клали своих мертвецов на огонь
а когда он съедал все – уходили
к пустым кораблям.
Он засыпает, и ему снится пустынное поле.
А утром не может вспомнить сна,
тщательно одевается перед зеркалом
и идет на работу,
где остается до вечера, а в квартиру
входит Елена с тихой улыбкой:
она убирается, пока его нету,
стирает пыль с гипсовых голов в кабинете,
и с часов, и со множества толстых книг.
Раньше их было меньше;
когда-то стоял лишь один диван, а теперь их три;
и ковер на полу небось персидской работы.
Зеркало в три аршина опять надобно вымыть,
да так, чтоб не осталось разводов.
Барин в нем отражается.
(Она почти забыла его лицо;
раньше ее пускал дворник,
а теперь камердинер.)
Но она замечает, что прибавляются книги,
сжигается все больше свечей.
На стене женщина, одетая по-басурмански, —
может, какая заморская королева.
Елена встает на колени
чтобы вытащить из-под стола корзину для бумаг,
и находит там книжицу на выброс,
и еще одну.
Что делать-то? снести на помойную яму?
А если он хватится?
Но если оставить,
скажут, что плохо работала.
Она прячет книжки за пазуху:
будут спрашивать, она принесет,
а не спросят, она сама потом выкинет.
Елена перетряхивает постель в его спальне.
Снятся ли благородному сословию
благородные сны?
Аль они видят такую же мерзость, как все?
Возвращаясь домой, она загадывает
увидеть той ночью какой-нибудь благородный сон —
королевну хотя бы вот с той картины,
или пляски, какие бывают по ночам
в каменных барских домах,
а то по сторонам такие низкие берега,
и нищие сидят на мостках, свесив культи;
главное не смотреть на них долго,
чтоб не приснились.
ПЕСНЬ ВОСЬМАЯ
«Гнедич, скажи мне, зачем я
прятался в грезы еще ребенком? —
писал Батюшков. —
Наверное, чтобы не горевать о матери,
думать о ней по-другому,
как будто нет ни безумья, ни смерти,
а есть одно мгновение, вынутое из глубины памяти,
когда она была со мной,
и это мгновение длилось в моих мечтах.
Я создал себе Италию,
прекрасную, как мать,
чтобы она держала меня в объятиях.
Но и здесь одиноко.
Мы поехали в Байю вечером,
чтобы на рассвете увидеть руины свозь воду залива.
Ты знаешь про этот город? Конечно, ты знаешь все.
Это портовый город близ стигийских болот,
здесь Плиний смотрел, как вулкан изрыгает пламя,
убивая Помпеи.
Римлянин, он был привычен к зрелищам
и знал, что на смерть подобает глядеть спокойно
(даже на собственную), и все же был в ужасе.
В этом порту Калигула строил мост из множества лодок,
и конь его, перебирая копытами,
ступал из лодки в лодку, пока не добрался до Путеоли, —
так безумец перехитрил звездочета,
который говорил ему:
«Прокатись на лошади по заливу,
тогда станешь императором».
Здесь Нерон дважды пытался убить свою мать,
и в конце концов попытка увенчалась успехом;
он играл на арфе чтобы забыться.
Мы пошли в полукруглый храм Эха,
который наполовину залит водой,
хлопнули в ладоши и услышали,
как по команде
невидимые руки продолжают нам аплодировать.
Я чувствовал себя гладиатором на арене,
но мой сраженный противник
был так же невидим, как публика.
На рассвете, перед тем как сесть в лодку,
я видел на пляже мальчика,
бросавшего плоские камешки в море
так, чтобы они отталкивались от воды, подпрыгивая,