Изменить стиль страницы

что они совсем разные

и никогда не были вместе:

человек с памятью и волей

и птица с глазами-точками,

которая ходит взад-вперед

и не может решиться, улететь или нет.

А когда она улетит – что я почувствую?

Буду ли я одинок – ибо мы были вместе

(может быть), а теперь птица ходит

и вот-вот улетит.

Или я почувствую облегчение,

оттого что могу отойти от окна

и взяться за перевод,

ведь все это время,

пока я смотрел на голубя из-за стекла,

мысль возвращалась: надо работать.

Голубь продолжал ходить, дергая клювом,

а потом вдруг раз – и взлетел,

с утробным курлыканьем

пропал в небе.

Гнедич обрадовался необычайно,

как будто сам был этим голубем,

и сам курлыкнул,

и сам взлетел,

и пропал.

А кто этот господин,

который стоит у окна

и жадно смотрит на улицу?

Это я сам, я забыл себя,

теперь возвращаюсь.

Зефир и Борей,

западный ветер и северный,

дуют из Фракии,

налетают на море, полное рыбы,

волны

выбрасывают водоросли

на побелевший песок.

Переводчик,

тебя обдувают западный ветер и северный,

твои мысли только что были во Фракии,

а теперь тебя,

как богиню на раковине,

волны выносят на берег бумажного моря,

и никто не видит тебя.

Нестор-лошадник украдкой

подмигивает Одиссею и шепчет:

ты убедишь Ахилла вернуться на поле боя,

ты ведь умнее других.

Они бредут по берегу моря,

ты идешь за ними,

оставляя отпечатки невидимых ног

на сыром песке.

Ты хотел бы помедлить,

войти по колена в море,

но никак нельзя их упустить из виду.

Смотри: Ахилл играет на лире;

он разрушил город, убил всех обитателей,

а себе оттуда взял только лиру,

и теперь пальцами,

которые держали копье,

перебирает струны

и поет о славе героев —

о славе одноглазого малоросса,

который мерзнет в столице,

чихает на службе от книжной пыли,

а воротившишь домой,

макает перо в чернильницу,

как копье в тело врага,

и обагряет бумагу словами.

Ахилл видит гостей и перестает играть.

Он зовет их к себе, и служанки

ставят котел на огонь и режут барана,

а потом все едят

неторопливо, радостно —

помещики друг к другу

так ездят на обед, и так же долго

и сладостно едят – но после дремлют

в глубоких креслах под жужжанье мух...

«Богатства Трои, храмы Аполлона,

сокровица ахейцев и троянцев,

все это – пепел по сравненью с жизнью,

все можно приобресть, но душу, если

она, как дым, от тела отлетела,

ты не поймаешь.

Мать мне говорила:

пади за Трою – будешь вечно славен,

вернись домой – и будешь долго мирно

бесславно жить».

(И Гнедич вспоминает

что позже не Ахилл, а тень Ахилла,

поднявшись из Аида к Одиссею,

промолвит: «Я был прав тогда!

О, лучше быть последним из последних

живых,

чем быть царем средь мертвых».)

«Друг мой Батюшков! Отвечаю:

если жизнь похожа на грезу, в ней все легко —

сочинить стихи,

пронзить штыком неприятеля,

влюбиться, отчаяться,

даже покончить с собой —

все возможно во сне, все обратимо,

но если проснуться,

например, когда пуля пробивает череп,

то поймешь вдруг,

что так никогда и не жил.

Петух надрывно кричит,

чтобы мы проснулись

и прислушались к звукам земли,

где поденщик берет плуг и пашет,

и не сомневается ни в том, что живет,

ни в том, что умрет.

Ты говоришь: не хочу быть, как он,

и подчиняться круговороту пота и пепла,

а хочу, чтоб меня, как Ахилла в детстве,

старый Феникс сажал к себе на колени,

разрезал мне мясо на маленькие кусочки,

вытирал бы мне рот, если я обольюсь.

Мы хотим, чтобы было тепло,

как в утробе матери,

чтобы кто-то брал нас на колени

и прижимал к груди.

Но если родиться по-настоящему, Батюшков,

в холод и одиночество,

то хотя бы на смертном ложе

мы не обманем себя, если скажем:

мы жили».

Неуверенность овладевает им,

и греза одолевает его,

насмехаясь над попыткой бунта,

перо падает из пальцев,

а где-то вдали,

рядом со станом ахейцев,

у стен

давно разрушенной Трои,

из греческих слов

Гомер воздвигает шатер,

в котором спрятаны покой и дружба.

Уже поздно.

Светляки мигают, цикады поют.

Ахилл и румяная полонянка ложатся спать,

и Патрокл со стройною девой Ифисой

отходит ко сну под узорчатым покрывалом.

У спящих героев лица Гнедича и Батюшкова.

Жизнь! прости мне эту отлучку,

я скоро вернусь

в твой холод.

ПЕСНЬ ДЕСЯТАЯ

Елена развернула полотенце

и положила книги на стол, —

книги, которые нашла у Гнедича

и не решилась выбросить.

Брат ее, хромой Игнат,

и Фома, что выучился грамоте у дьячка,

сидели на лавке и смотрели на лучину,

которая горела, потрескивая,

отгоняла темень с их лиц.

Но темнота, даже когда жалась по углам,

знала, что завоюет весь дом,

а не только подпол, чердак,

то место за печкой, где жил домовой,

пока не умер от голода,

потому что Елена с братом

забывали ставить ему

блюдце с молоком на ночь.

(Он хотел им навредить перед смертью,

но слишком ослаб

и грустил, ибо знал, что не в силах

ни проклясть их, ни простить им,

ведь нечисть есть только отсутствие добра, —

и это отсутствие умирало.)

Фома откашлялся; важно и заунывно

он начал читать,

а Игнат и Елена сидели открыв рот.

Им сначала казалось, что они на службе в церкви;

но постепенно перенеслись в Гишпанию,

кровавую и ужасную,

которая очень далеко от села.

Поля покрыты черной тенью,

Настала ночь и тишина.

Луна сребриста из-за облак

Выходит грусть делить со мной.

Приди, царица бледна ночи,

Луна, печальных томный друг!

Река остановилась, спершись от мертвецов;

груды тел усеивали долину;

плавая в крови своей, жена

целует посиневшие губы мужа,

а ночная птица

все завывает

и завывает.

Жил-был Жуан, страшный

капитан разбойников,

и было у него два сына —

добрый Алонсо и злой Коррадо.

Доброго сына он не любил,

а со злым плавал на корабле

и грабил путешественников.

Вдруг поднялась буря:

валы до облаков возносятся,

а падая, разделяют

воду до самого дна.

Сердце всякого человека

обнажается в эти минуты:

кто любит кого, тот к тому и бросается,

дух, полный веры, на веру уповает,

а скупой озирает сундуки свои, —

в эту минуту Коррадо

столкнул отца своего Жуана

в море.

О невиданное злодейство —

сын на отца восстал.

Второй вечер читают:

Жуан плыл, плыл и выплыл на берег;