Изменить стиль страницы

непонятного возраста, которое поднимает на него глаза,

почти совершенно белые – чухонка, что ли, —

но быстро их опускает (как он похож на черта!)

и говорит, что она Елена, что ее прислала кухарка,

что просит прощение за опоздание:

веревка намокла и лодка никак не отвязывалась;

брат всегда вяжет такие узлы, что не развяжешь;

она ему говорила намедни, что идет к барину,

что без лодки ей никак, они ведь живут на острове,

потому опоздала; она божится, что лучше ее

никто в этом городе не убирается.

Он кивает и делает знак пальцами.

Она замолкает, входит, он показывает ей кабинет,

конторку, за которой пишет, стопку книг,

шкаф и еще один шкаф с запахом пыли,

оттоманку, и кресло, и маленький столик,

на котором лежит его трубка,

в смежной комнате – узкую постель холостяка,

в углу иконку

Богоматери с зажженной перед ней лампадой, —

и белесое существо кивает, перестает бояться,

потому что если у этого черта в конторке

приборы какие для чародейства,

то Богоматерь ее защитит, ведь образ ее не напрасен.

Какое белье тонкое и дорогое в этой постели

(она успевает заметить); а вот перина не взбита;

и окна такие большие, но мутные, – надо помыть,

а то свет почти совсем не проходит;

видно, он много свечей жжет, дорогих, восковых,

даже днем. Эти баре часто сидят по ночам

неизвестно зачем: один сам с собой сидит и сидит,

колдует небось, – а вообще, кто ж их разберет:

вроде иконы в доме, вроде все по-людски,

только зачем такие большие комнаты, если

они такие пустые – кресло там, оттоманка здесь,

конторка в углу – столько места ничем не заполнено.

Мог бы прикупить сундук какой,

шкафчик с резными створками,

а потолок какой высокий —

небось черт под ним летает.

(Она представляет и улыбается, но тут же

сгоняет улыбку с губ, чтобы он не подумал,

что она смеется над ним.)

Он говорит: приходить будешь в полдень,

потому что в это время я ухожу на службу

в Императорскую Публичную Библотеку.

Слова такие тяжелые, что она приседает и кланяется,

когда он их произносит.

Я хочу, чтобы в комнате не было ни пылинки,

ни паутинки по углам, – она кивает, —

и чтобы книжки оставались на том же месте

и на той же странице, чтобы бумаги не спутались.

Она кивает, и он, как ни силится, не замечает,

чтобы мысль промелькнула на этом бледном лице,

но наверно она поняла, – Елена,

что за имя для бедной служанки;

но, может быть, это знак,

что богам угодно дело его перевода!

Он прощается с ней, покидает дом,

идет вдоль набережной,

смотрит на рыбаков, – один поигрывает на дудке,

другой ему: перестань, всю рыбу распугаешь,

дворцы глядятся в воду, и Гнедичу кажется,

что вот-вот кто-то выйдет из их парадных дверей,

где сидят молчаливые львы, обращенные в камень,

и позовет рыбаков, чтобы те игрой на свирели

развлекали печальных бояр —

но он знает, что сказок

не бывает; или, по крайней мере,

где он появляется – там исчезают сказки.

В библиотеке его ждет письмо от Батюшкова.

Он начинает читать, прежде чем разбирать тома.

(От пыльных книг к пыльным книгам —

вот его траектория, и сам он прах,

и пыль, и слово, брошенное на ветер.)

Батюшков пишет: «Как жаль, что ты никогда

не бывал в Париже.

Множество маленьких улиц тебе бы понравилось —

все на размер человека в этом городе,

а собор какой – прямо темный лес,

и стоит на паучьих ногах.

Во дворце побывал, ходил даже в академию.

Жаль, что не видел Парни, – ты же знаешь,

он мой любимец;

помнишь, ты говорил, тебе приснился город,

где все уродливо: дома, одежда, песни,

колесницы, река, мещане, улицы —

все в каких-то острых углах, и все похоже

на пустыри, хотя люди там все еще водятся.

Ты рассказывал мне об этом за чашкой кофе,

не боясь показаться смешным

(ведь лишь старые бабки

поверяют друг другу сны и гадают о смысле),

ты говорил: а что если такой город есть или будет?

Признаться, ты меня напугал. Я долго думал

о такой возможности и пришел к выводу,

что, может быть, это тебе на минуту привиделся ад,

и что в аду наши души будет томить уродство,

потому что душа не лишена очей,

но ад лишен красоты;

что же касается обиталища человеков,

то клянусь тебе нашей дружбой, приятель Гнедко,

никогда не будут люди возводить дома,

как тебе приснилось,

похожие на коробки,

с которых сорвали оберточную бумагу;

душе нужна красота, она это чувствует,

она по ней тоскует в земной юдоли,

она вспоминает когда-то виденное на небесах,

как нас учит Платон,

поэтому она заставляет руки

возводить дворцы и храмы,

и даже в самой беднейшей хатке

заставляет красить наличники в цвет лазури.

Поэтому мы любим красавиц, и читаем Гомера,

и слушаем скрипку; но почитай себя

любимцем богов, ибо они позволили

тебе, друг мой Гнедко, заглянуть прямо в ад, —

наверно затем, чтоб ты побольше

поэзии греческой нам перевел!

Мэнин аэйде теа пелеиадео ахилеос...

Столько гласных без сомненья указывает

на божественное происхождение греческого языка.

Но я отвлекся, я хотел сказать тебе вот что:

сделай-ка себе паспорт и приезжай сюда.

Покажу тебе Париж и покажу Германию.

Если нам посчастливится,

может быть увидим и Гете.

Надо поездить по свету, пока еще молод,

а то ты зарылся в свои бумаги и носа не кажешь.

Карпе дием, как говорит Гораций,

жизнь проходит и молодости не воротишь».

Письмо еще продолжалось на двух страницах.

Гнедич его отложил и открыл Гомера,

но чтенье не ладилось; он смотрел в окно

через толстое стекло на город,

уже не утренний, а тусклый под северным небом;

он думал: может, поехать, увидеть все это, —

но знал, что не поедет, и слеза скатывалась

на перевод и смазывала чернила.

Кто-то увидел дракона, вздрогнул и остановился

в ущелье, поросшем лесом, в горах Эллады;

у него задрожали колени, он повернулся и побежал.

Бледность покрыла щеки: а вот он сам никогда

в лесистых оврагах детства не видел дракона.

Ужики, иногда лягушки, даже ящерицы,

но чтоб дракон – такого не бывало,

хотя он часто представлял себе, что, может быть,

дракон притаился в овраге и сторожит царевну,

а он, Гнедич, пойдет и освободит ее, и победит дракона.

Чтобы жить и побеждать, надо избавиться

от жалости к побежденным,

от жалости к самому себе – но как, как

победить себя?

Как увидеть в себе ничтожество,

как не жалеть ускользающих дней,

как сказать себе: ты лишь один из многих,

твое дело – переводить Гомера,

быть любимым – не твое дело,

быть героями дело других,

а бессмертье принадлежит богам, —

так что не жалей тела, в котором каждая часть

стремится к могиле, не жалей лица,

потерянного в болезни.

Хорошо, он согласен, себя не жалко,

но как не жалеть сестру —

его не было рядом, когда она умирала,

он никогда не простит себе... О почему жизнь

состоит из одних не-прощений,

что бы со мной ни случилось —

все слишком малое наказание

за черноту души моей, скрытую ото всех,

но известную мне;

когда я не могу заснуть по ночам,

темнота Господа кажется такой прозрачной,

а чернота из души моей разливается,

как перевернутые чернила,