Изменить стиль страницы

— Ну что же ты? Пошли — если ты так уверен в успехе.

Я вдруг понял, что Мишка совершенно прав: мы ничего не можем сделать.

Мы всего лишь дети. По-прежнему.

Только теперь я понял, сколь чудовищен был наш провал, когда Мишка пять лет назад не выступил на собрании.

— Черт… — я выругался упавшим голосом, потом сел на кровать и стал кусать губы; понял, что готов расплакаться.

Мишка сел рядом и принялся меня утешать. Следующие полчаса разговор протекал следующим образом: я снова убеждал его, что «мы должны разоблачить Перфильева», «должны вернуть Ольку, а если она умерла — отомстить» и пр. А Мишка мягко отвечал мне: «Ладно, мы что-нибудь придумаем. Ладно».

«Обещаешь?».

«Да… Обещаю».

Только теперь это была уже игра самоуспокоения — мы старались отговориться от этой темы просто потому, что стыдно было вот так вот бросить ее, признать свое поражение. Нет, лучше сделать вид, что мы просто откладываем на потом, что нам нужно просто подумать и прийти к наилучшему решению.

Мои глаза ничего не видели; Мишка — я это чувствовал — смотрел на меня.

Мы с Мишкой ни за что бы не признались друг другу, что вели игру.

И я ненавидел себя за то, что вел игру.

Снова я плыл по унылым водам.

II

— Кстати, мы же нашли пишущую машинку…

Отражения костра напитывают Мишкины белки мутно-оранжевой акварелью.

Я шепчу себе: «Напитывают», — а вернее, шевелю губами два раза вверх-вниз, вверх-вниз, а сам прокручиваю в голове это слово, — и мои собственные глаза начинают слезиться.

— …я говорил тебе? — Мишка подается влево.

Пространство между ним и Пашкой сужается, но ни один кусочек светло-зеленой бочки, которая от не полностью развеянной костром тьмы кажется коричневой, не прячется за их фигуры — этого не происходит уже в четвертый или пятый раз, и по некоей неведомой причине столько же раз я испытываю облегчение.

«Все… бочки… коричневой клинописи…» — проносится в моей голове еще несколько неясных слов.

Мишкин подбородок как никогда близко нависает над тарелкой, на которой остались только алые окружные разводы кетчупа и пара капель пива.

Мишка пьян, заторможен.

— Нет, — отвечает Пашка, — какую пишущую машинку?

Пашка тоже пьян, но слабее; сидит на бревне под сливой и курит, пуская в стрельчатый кварц листьев тугие струи сигаретного дыма. В колонках бум-бокса, который стоит на полотенце на земле, подле бревна, вышагивает реп.

Не слишком громко.

Бряцающие электрогитарные аккорды, редко перемежающие уверенный барабанный ритм.

Эти аккорды вплетаются в мое сознание, как струи сигаретного дыма в лабиринты стрельчатой зелени.

Но вот в колонках навязчивый голос начинает диктовать текст песни — аритмичные многословия (на американском языке) едва втесняются между барабанными ударами. Я тотчас представляю себе такты на нотной строке — рисованные палочки-границы оттягиваются в стороны, словно под властью невидимых пальцев, — как струны…

Нотная строка? Здесь же нет ни такта музыки.

Мишка отвечает:

— Ну… чтобы Максов роман перепечатать.

— А-а… — Пашка поворачивается ко мне (несколько толстых корявых букв и половина бейсбольной биты, нарисованные на его спине, исчезают из поля зрения) и благодушно кивает головой и зажатой в руке пивной бутылкой, в которой бултыхается темная жижа (когда он успел выбросить сигарету, открыть бутылку и выпить ее наполовину?); на этикетке виднеется продольная царапина (коричневая клинопись?), — да, роман… ты как-нибудь все же напиши фэнтези… фэнтези — это тема, я прочитаю… Детективы я не очень.

Все дождевые бочки того лета в коричневой клинописи.

Будучи, вне всякого сомнения, и сам уже не трезв, я никак не могу припомнить происхождение этой фразы, сложившейся, наконец, в моей голове…

А сложился ли от моих мыслей puzzle в Пашкиной комнате? Ей-богу, я готов сходить и посмотреть, но не потому, что действительно предполагаю подобную метаморфозу, — напротив, убедиться в ее отсутствии.

— Так вот, о пишущей машинке, да… — продолжает Мишка, — ты не представляешь, сколько вещей мы вчера разобрали, чтобы отыскать ее… — он останавливается, затем произносит:

— Все это когда-то держал в руках мой отец, — я внимательно следил за Мишкой, поэтому могу сказать совершенно точно: с момента прошлой реплики до этого неожиданного поворота прошло секунд десять, не больше…

Но почему я так обращаю на это внимание?

— У него ничего даром не пропадало… — голос у Мишки тихий и искренний; мне становится не по себе, — если бы он еще подольше пожил, обязательно нашел применение всем этим соткам, подшипникам, даже пустым газовым баллонам, понимаешь? Вагонки там еще пруд пруди…

Пашка медленно кивает.

— Понимаю.

— Он же был мастером на все руки. И этот парник, — Мишка кивает в сторону нашего участка, — это же он его построил. И какой гигантский. Здесь никогда ни у кого таких не было. Только у пчеловода, по-моему, ты не знаешь?..

Пашка делает неопределенный жест рукой.

— Мой отец был мастером на все руки, да, — повторяет, между тем, Мишка, — я… я теперь тешу себя мыслью, что и сам когда-нибудь сумею походить на него.

Я внимательно смотрю на Мишку.

— Походить — это максимум, что у меня получится. На большее я просто не способен.

Я перевожу взгляд на Пашку. Он, очевидно, не в своей тарелке от того, что Мишка вот так внезапно принялся изливать душу; главная причина неловкости, однако, не в том, что он чувствует себя не самым подходящим для этого человеком, нет, — прежде всего, Пашка сейчас слишком плохо соображает, чтобы разговаривать на серьезные темы.

Он говорит неопределенно:

— Я, кажись, видел дядю Вадика здесь — недели три назад.

— И что, он плохо выглядел? — живо ухватывается Мишка, подаваясь всем телом вперед, и дождевая бочка оказывается, наконец, заслоненной; странная вещь, в этот момент Мишка совершенно не кажется пьяным; проговаривает эти пять слов он так четко и с таким особенным оттенком заботливости, словно речь идет не о его, но о Пашкином отце, чужом.

На Мишкином лице как никогда ярко и весело играют костровые всполохи.

— Да не, я чё-то не заметил… не знаю… — Пашка лениво облизывает губу.

— А-а… — Мишка делает кивок, короткий, но двойной, — а то я просто подумал, что он, может быть, как-то плохо выглядел. Уже тогда…

— От чего он умер-то вообще?

Я смотрю на Мишку.

— Да с сердцем что-то. Я, видишь ли… — он невесело усмехается, — …нечасто общался с отцом последнее время… Возможно… у меня и были какие-то препятствия к общению с ним, но я должен был преодолеть их… Я должен был… и самое интересное, что понимаешь это чаще всего тогда, когда уже слишком поздно…

— Не знаю… наверное… — Пашка пожимает плечами, — слушай, так что ты говорил о пишущей машинке?

— Да-да, ты прав… лучше уж давай поговорим о чем-нибудь более… — Мишка вскидывает голову и растягивает губы, — …короче, мы много вещей разобрали, чтобы отыскать ее. В результате знаешь, где она лежала? На чердаке, в самой глубине. Под брезентом.

— У вас чердак есть?

— На втором этаже потолок не сделан полностью. Мы лестницу ставили, чтобы залезть. Каких там только богатств ни набросано!

— Богатств? У нас тоже полно всякой всячины… Димка, болван, обожает в этом копаться… ну и чего, вы начали роман перепечатывать?

— Нет, видишь ли…

Я снова смотрю на Мишку.

— …случилась нелепая вещь: Макс перепутал тетради, взял пустую… так что его роман в городе остался.

— Хэ… — снова Пашка кивает головой и бутылкой в мою сторону и снова буквы на его спине и половина бейсбольной биты исчезают из поля зрения, — ну ты даешь, конечно!

Я развожу руками.

— Там совсем ничего нет в этой тетради? — спрашивает Пашка.

Я пораженно смотрю на него: почему, черт возьми, он поставил этот вопрос именно так? Почему сказал «совсем ничего нет»?

— Да-да, тетрадь пустая. Абсолютно, — отвечает Мишка, опережая меня.