С ловкостью фокусника Шитов схватил, сунул под стол коньяк, залпом выпил свою стопку и энергичными жестами понудил сделать то же и Никиту.
Волкова подняла голову, отерла ладонями лицо, привычно не задев ресниц, отягченных тушью, пригладила волосы и села за столом как ни в чем не бывало.
— Дай сигарету, — сказала она Шитову. Голос был хриплый. Она прокашлялась, голос прочистился.
— Закуривай, Инночка, — тоже как ни в чем не бывало сказал Шитов, поднося ей горящую спичку. — Вздремнула ты хорошо.
Волкова взглянула на часы.
— Я пойду, — сказала она. — Я хочу зайти к Жене.
Хмель с нее еще не сошел, она, видно, не очень ясно помнила, что говорила при Никите, и на всякий случай силилась подчеркнуть свою как бы значимую близость к Громову. Они все-таки оба живут в гостинице.
— Я провожу тебя, Инночка!
Шитов снял свой купальный халат, надел пиджак, посмотрелся в зеркало. Корректный, благовоспитанный, он любовался собой сейчас, хоть перед Никитой, да играл. Волкова не оценила его любезности, она вся была там, куда направлялась. Тяжелые мысли не покинули ее, просто она немножко протрезвела и лучше могла собой владеть.
Шитов взял ее под руку, они втроем вышли на улицу.
Время не позднее, на бульваре шумно и тесно. В мерцающем вечернем свете пятнистая кора платанов похожа на маскхалаты. Все кругом казалось ненастоящим, как декорация, как Шитов, который, совершенно войдя в роль если не рыцаря, то прирожденного джентльмена, вел Волкову, словно даму, привыкшую к машине и лишь случайно вынужденную пройти сквозь толпу.
На повороте возле белоколонной ротонды — павильона с цветастым частоколом из винных бутылок, — как всегда в это время, теснилось немало любителей, в основном, естественно, мужчин. Шитову бы следовало обогнуть это скопище, но он, увлеченный собственной барственностью, пошел напрямки, время от времени обращаясь в пространство:
— Разрешите… Разрешите пройти…
А один раз он выразился совершенно в стиле девятнадцатого века:
— Друзья мои, разрешите пройти даме!
Никита, идя следом, получал истинное удовольствие от шитовского спектакля, но тут произошло непредвиденное. Необычные словеса привлекли внимание не только Никиты. Кто-то из тех, кого Шитов призывал посторониться, воскликнул без зла, но довольно громко:
— От твоей дамы, мил человек, перегаром несет! Рядом постоять — на огурец потянет!
Грянул хохот. Шитов сорвался и крикнул:
— Посторонитесь! Я же сказал!
Ему ответили. Дальше — больше, и тотчас — в это время, в этом месте, этого следовало ожидать! — раздался милицейский свисток, один, за ним другой.
В одну секунду вывернувшись от Шитова, даже, кажется, ударив его по руке, Волкова ринулась назад к Никите, схватила его под руку и с силой, какую трудно было предположить в довольно хрупкой на вид, да к тому еще нетрезвой женщине, буквально выволокла его из толпы, и насильно бегом утащила в первый попавшийся тихий переулок, и еще, наверное, с квартал вела его быстрым шагом куда глаза глядят.
— Куда ты? — насилу остановил ее Никита.
— Милиция — там, дурошлеп! — прошептала Волкова в лицо Никите. Перегаром от нее действительно несло. — Огребли его, понимаешь? Забрали в милицию!
— Да ведь ни за что огребли! — с удивлением слушая сам себя, возмутился Никита. — И бросили мы его!
— А черт с ним, — сказала Волкова. — Я его не просила. Подумаешь тоже, князь Юсупов…
Словечко было громовское. Ничего в ней не было своего. И человеческого не было. Три человека несомненно связаны общим преступлением. Позднее Вадим размотает грязный клубок и определит место и меру каждого, но связаны все — это факт. Так где же ваша спайка-этика? Где элементарная взаимовыручка? Вы, пауки, еще не в банке, а уже грызете друг друга…
Обогнув квартал, они вышли на бульвар неподалеку от гостиницы.
— Я дойду, — сказала Волкова, выпустив наконец локоть Никиты. Он испытал чувство физической приятности, когда рука его освободилась от ее цепких пальцев.
Волкова ушла твердой походкой. Видно, страх перед милицией вышиб из нее остатки хмеля. Отработан рефлекс, ничего не скажешь. Никита огляделся, ища глазами телефонную будку. Не увидел, вспомнил, что рядом дежурная аптека, и побежал туда. Громову надо было доложиться первым.
На счастье, Громов оказался дома.
— Шеф, Барона огребли, — прикрывая трубку ладонью, вполголоса сказал Никита.
— Ка-ак?
Ох, как забеспокоился! Ох, как забеспокоился!
Никита коротко рассказал ему как.
— Тебя не засекли?
— Нет, шеф. Я и Инку уволок.
— В свидетели не записали?
— Что я, рыжий? — обиделся Никита.
Громов быстро овладел собой.
— Делай, как намечено, Нико, — сказал он после некоторой паузы, но уже совершенно спокойно. — С этим идиотом я поговорю. Ариведерчи, дитятко!
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Осень, осень… Впервые Ирина увидела город на море осенью. Впоследствии ей приходилось не раз бывать здесь в знойные летние месяцы, принимать вонючие ванны и, как больного товарища, пестовать надоевшую ногу; ванны поначалу вызывали обострение. Встречала она здесь и весну с розовыми цветками миндаля, похожими на бабочек на безлиственных еще ветвях дерева. И все же осень казалась ей прекраснейшим временем города.
Палые листья так красивы, что странно прикосновение к ним метлы. Впрочем, и метла здесь напоминает привядший букет, а нежный шорох ее по влажным от тумана камням совсем не похож на скрежет широкой лопаты, счищающей с московского асфальта снеговую ноябрьскую грязь.
Как будто и не убавилось зелени, но богаче стали оттенки зеленого цвета, и в зарослях зажглись багряные, малиновые костры. Среди отцветших олеандров — вдруг розовый куст, и на нем роза. Свежая, юная, едва расцветшая в этом осеннем мире, она не чувствует себя одинокой. За ней еще два бутона, похожие на сердца.
С утра на мощных листьях канн холодная испарина. На большом плакучем дереве хвоя рыжая и длинная, как шерсть орангутанга.
Осенний город похож на дворец, в расцвете достатка и веселья оставленный его обитателями. Ведь розы еще не отцвели, георгины в разгаре, астры только-только восходят, маленькие разноцветные светила.
В двориках-садах деревья хурмы стоят без листьев, горделиво обремененные множеством тугих оранжевых солнц.
Молодые платаны стали легки и прозрачны в кронах. По вечерам, в тумане одиноки красные огни на мачтах, сливаются небо, земля и море, чернеют хвостатые колючие тени пальм, во влажном воздухе слышнее их жестяной шелест.
Пустынны большие улицы, площади и проспекты, и звенят, звенят в осеннем воздухе чистые голоса детей. Маленькая девочка в венке бежит, припрыгивая, по середине мостовой. Хозяйка осеннего города бежит и кричит: «Джания! Пойдем за листьями!»
Таким, осенним, Ирина узнала, запомнила и полюбила этот город. И всегда досадовала, что, как всякий педагог, может приезжать сюда только в летние месяцы курортной толчеи, когда маленькой девочке никак нельзя бежать по мостовой и звать Джанию за листьями.
Впрочем, когда же это было? Ирина задумалась. Это было чуть не пятнадцать лет тому назад! Может быть, маленькая девочка уже сама — мама. Может быть, она сейчас где-нибудь рядом, не на курортно-санаторной, а на маленькой жилой улочке. На дворе у нее побеленные камешки очерчивают крохотные клумбы, и дорожки, и маленький бананчик в ветреную погоду кладет лист — мягкую лапу — через раскрытое окно на кухонный стол. А хозяйка беззлобно и терпеливо отстраняет его, как котенка.
А может быть, она вышла замуж и уехала на Север, где лиственницы цветут красными шишечками…
Может, она просто учится в Москве и встречается с Ириной в метро на эскалаторе…
Любимым местом Ирины, где она могла подолгу сидеть и думать, была скамья под маленькой мушмулой, Такой густой, что здесь даже в дождь бывало сухо. Скромные домовитые цветки росли гроздями на мясистых стеблях. Этакое семейственное дерево — мушмула.