Изменить стиль страницы

Я легко представила все это, когда Черкасов стал рассказывать о последних днях своей службы. Я словно увидела покинутый лагерь и сарай, где на охапке прелого сена убежавший в самоволку сержант нашел пристанище. Дул ветер. Покорежившийся от жары дерн трусил мелким песком. И песок падал на лицо, словно горячие капли. Черкасов лежал на спине с закрытыми глазами. Временами он открывал глаза, смотрел в темноту, и тогда ему казалось, что он просто сходит с ума. Казалось или нет? Во всяком случае, сейчас он уверяет, что все было именно так.

— Вам надо было вернуться в часть, — говорю я сочувственно и не очень уверенно.

— Да, это так просто, — поддержала Нина Корда. — Вернуться, и все.

— Время засасывало меня, ну прямо как болото, — говорит Черкасов. — Я не вернулся в часть утром, а вечером понял, что завтра вернуться будет еще труднее.

— Почему? — спрашиваю я.

Он объясняет:

— Получалась уже не самовольная отлучка, а дезертирство.

Страшное слово. Я вздрагиваю от него. Смотрю на Нину. И она смотрит на меня. Мы не понимаем: как же молодой парень, призванный в армию, получивший звание сержанта, дошел до такой жизни?

Буров учил: давным-давно какой-то мудрец сказал, что если неправильно застегнуть первую пуговицу, то все другие пуговицы будут застегнуты неправильно.

Где и когда споткнулся Черкасов? Где и когда случилась эта самая пуговица? Вот теперь, сегодня, когда я пишу эти строки, я могу сказать: «Ответить на этот вопрос и легко и трудно. Легко, казалось бы, потому, что не так уж длинен жизненный путь, когда тебе двадцать три года. Трудно — поскольку всякий человек сам по себе целый мир».

Есть в Москве на площади Восстания большой современный гастроном. И когда-то, сколько-то лет назад, работала там продавщицей симпатичная девушка Фрося. Черкасов покупал у нее сигареты. Покупал только у нее, приезжал на площадь Восстания из любого конца города. И девушка была рада. И они поженились. И у них родился сын Витя.

А потом Черкасова призвали в армию. Была у него отсрочка, но она кончилась, и молодой муж ушел служить.

Про остальное можно догадаться...

Фрося по-прежнему продавала сигареты. И покупали их в основном мужчины. А через несколько месяцев мать Черкасова, старушка, прислала сыну письмо, в котором писала, что на днях приходила невестка, бросила на стол обручальное кольцо, оставила трехлетнего Витю и ушла, не сказав ни слова.

В отпуск по семейным обстоятельствам сержанта Черкасова не пустили. Может, и правильно сделали, может, нет. Старшина сказал: «Наломаешь ты там дров, а нам расхлебывай!»

Тогда Черкасов ушел в самовольную отлучку, которая по истечении двух суток считается дезертирством. Его судили. Дали полтора года.

И вот теперь он перед нами: еще мальчишка, но глаза немолодые, словно взятые у очень старого человека.

Нина Корда молчит. Смотрит на парня и молчит.

Я сижу как на иголках. Перелистываю бесцельно открытый календарь. Наконец произношу фразу, от которой самой становится противно:

— Чем мы можем вам помочь?

— Очень даже можете, — убежденно отвечает парень.

— Вы работаете на «Альбатросе»?

— Нет, я еще нигде не работаю. Устраиваюсь.

— Понятно, — но, честно говоря, мне пока не очень понятно.

— Вы хотите получить у нас работу?

— Я об этом не думал. Здесь, на «Альбатросе», работает Фрося.

— Фрося? Ваша жена? — спрашивает Корда и нетерпеливо постукивает пальцами по столу, точно так, как это делает Широкий.

— Бывшая, — поправил он.

— Вы говорили, она продавщица.

— Ее уволили. Запретили работать в торговле за легкие знакомства.

— Легкие знакомства? — переспрашивает Корда.

Я начинаю догадываться, о чем идет речь. И краснею.

— За знакомства с мужчинами, — поясняет Черкасов.

Корда спокойно кивает. Я, кажется, кашляю. Смотрю на старое зеленое сукно стола.

— Когда умерла моя мама, — продолжает Черкасов, — Фрося взяла Витю к себе, а теперь я хочу, чтобы ее лишили права материнства.

— Почему? — в голосе Нины нет сочувствия. Понятно: непростое это дело — отобрать у матери ребенка.

— Сыну там плохо.

— Вы точно знаете?

— Иначе бы я не сидел здесь.

— Мне кажется, — Корда повернула голову ко мне, — по вопросам материнства, опекунства нужно обращаться в суд или в загс. Я правильно говорю, Наташа?

— Да, — соглашаюсь я совсем тихо.

— В суд... Но для этого мало моего заявления. Нужно ходатайство общественности. — Черкасов достает сигарету, вертит в руках, не решаясь закурить.

— Курите, — разрешает Корда. Потом говорит: — Прежде чем дать вам точный ответ, мы должны побеседовать с вашей женой. Узнать ее мнение. И проверить факты. Думаю, что все это не очень просто. Вы только из заключения. Нигде не работаете.

— У меня хорошая специальность. Я шофер. Меня приглашают четыре предприятия. Я должен выбрать, где мне будет удобнее.

— Это понятно нам, — подала голос я. — Но отобрать сына у матери... Я не представляю...

— Я тоже, — призналась Корда.

— Женщина, которая пьет вино в автоматах, не имеет права воспитывать ребенка. — Черкасов говорил тихо, лицо его было как маска.

— Разве есть такие автоматы?

— Есть.

— Я думала, пьют только в подъездах, «на троих», — я улыбнулась, может извиняясь за свое «невежество».

— Вы поможете мне, — Черкасов встал. — Она работает в вашем цехе под своей девичьей фамилией. Каменева.

Теперь мы поняли, о ком идет речь...

Когда мы остались одни, Нина Корда выпрямилась, резко отодвинула стул — он проехал по полу с таким скрипом, что я аж вздрогнула, сказала:

— Вот какие бабы бывают на белом свете... Ты с ней говори сама. Она меня в прошлом месяце до белого каления довела. Говорит, хватит меня учить, я покамест беспартийная, я член профсоюза.

Широкий, наоборот, посоветовал:

— Ты, Миронова, с Каменевой с глазу на глаз не разговаривай. Ты Доронина подключи. Он сколько лет предцехкома был. Он всех знает...

— Хорошо, — согласилась я.

У Доронина болело горло. Оно было обмотано толстым серым шарфом. И голова Ивана Сидоровича казалась гладкой и маленькой, словно бильярдный шар.

Фрося Каменева, молодая, но уже рыхловатая, вошла в кабинет с выражением покорной обреченности, неся ее на своем красивом лице торжественно, как хлебосольная хозяйка несет на блюде свежеиспеченный пирог — секрет дома. Она, скорее всего, была натуральной, а не крашеной блондинкой, и ее длинные волосы хорошо смотрелись на бледно-синем халате из японского нейлона, и шея у нее была белая и красивая.

— Здравствуй, Наташенька, — сказала она ласково и устало. И тут же села на стул. Мне не было видно из-за стола, но похоже, что полы ее широкого халата несколько распахнулись, потому что Доронин осоловело уставился на ноги женщины и стал торопливо делать движение правой рукой, которое могло означать лишь: запахнись, поправь одежду.

Каменева действительно одернула халат. Нежно и приветливо сказала Доронину:

— Не расстраивайся, Иван Сидорович. Не нарочно... — Повернулась ко мне: — Ну кто такое чучело соблазнять станет?

Доронин выпучил глаза. И я невольно потянулась за водой к графину. Но Иван Сидорович решительно поднялся, не глядя на нас, вышел из кабинета и, что было сил, хлопнул дверью.

Каменева достала из кармана пачку сигарет. Спросила:

— Не куришь?

— Нет.

— А я закурю.

— Вот пепельница.

— Спасибо.

Она смотрела на меня без интереса, словно мы сидели в этом кабинете десять, двадцать лет и до чертиков надоели друг другу.

Я, предполагавшая, что беседу с Каменевой будет вести умудренный годами и опытом Доронин, просто не знала теперь, с чего начать.

— Красивые у тебя глаза, — сказала Каменева. — Только ты их немного подкрашивай.

— Мне нельзя. Вид получается вульгарный.

— Нужно аккуратно. С боков удлинять чуть-чуть.

— Времени нет.

— Ты еще учишься?

— Учусь.