Изменить стиль страницы

— Тоже когда-то мечтала.

— Не прошла по конкурсу?

— Силы воли у меня нет. Понимаешь?

— Нет, — призналась я. И уже не думала о том, как начну с ней разговор, пугающий, грустный, мерзкий.

— У одного человека красоты нет. У другого слуха. У третьего ума. А у меня силы воли, — Каменева разочарованно махнула рукой, коротко блеснув маникюром на тонких пальцах.

— Муж твой приходил, — твердо сказала я.

— Слышала.

— Ребенка у тебя забрать хочет.

— Когда? — равнодушно спросила она.

— Не знаю, — я растерялась.

— Пусть скажет, когда и куда привести, — голос тихий — не человек, а живая покорность.

— Хорошо. Я сообщу тебе.

— Все? — спросила Каменева. Поднялась. У дверей я остановила ее:

— Тебе не жалко?

Она посмотрела на меня тоскливо и даже немного отрешенно. Сказала:

— Далеко пойдешь.

— Почему?

— Ты любопытнее, чем другие. Меня по сто раз в день спрашивают: сколько стоит мой японский нейлоновый халатик, а я его не покупала. Мне подарили.

3

Недели две спустя утром в проходной увидела большое объявление о партийном общефабричном собрании с повесткой дня: итоги выполнения полугодового плана.

Днем Широкий прошепелявил:

— Пошкольку Корда в отпушке, от нашего цеха должны выштупать или я, или вы, Наталья Алекшеевна. Протешишт меняет у меня передний мошт, и я не проишношу половины шлов рушшкого яшыка. Придетша выштупить вам.

Эта новость привела меня в состояние паники. Выступать на цеховых собраниях стало моей привычкой. Но там были все свои, знакомые девчата. И говорить там приходилось просто, только по делу, как в обыкновенном разговоре.

Общефабричные же собрания проводились в актовом зале клуба «Альбатроса». Вместительный зал заполняли люди, многих из которых я даже не видела раньше в лицо. Ведь фабрика была огромная! Ораторы выходили на трибуну, говорили через микрофон. Они говорили о многом: о событиях в стране и за рубежом, о долге, ответственности, плане и высоком качестве продукции. Но даже лучших из них, тех, которые говорили гладко, не сбивались и не заикались, слушать было все-таки скучновато. Товарищи, сидящие в зале, без энтузиазма, исключительно из вежливости, а может привычки, хлопали в ладоши.

При мысли о том, что нужно будет подняться на трибуну и выступить с речью, у меня деревенел язык, а в голове становилось пусто, как в автомобильной камере.

Дома я расплакалась. Буров долго терпел, делал вид, что читает Шарля де Костера, наконец спросил: — Может, ты объяснишь, в чем дело?

Я, конечно, объяснила. Он налил мне боржома. И сказал:

— Выпей.

Но я не могла пить боржом, потому что вода пахла йодом.

— Я напишу тебе речь. Прочитаешь, и все.

— Я не хочу читать, — ответила я капризно.

— Сейчас так принято. Почти все читают речи, а не произносят.

— Но они читают свои речи. На фабрике все поймут, что это твоя речь, а не моя.

— Я постараюсь подделаться под твой стиль, — серьезно сказал Буров.

— Глупости, никакого моего стиля не существует.

— У каждого человека есть свой стиль, даже если он не пишет и не рисует. А ты рисуешь...

— Не могу же я произнести речь в картинках?

Он улыбнулся. Вообще он улыбался не очень красиво. Лицо его при этом глупело. Теряло строгие очертания, свойственные ему обычно.

Сказал, покачивая головой:

— Между прочим, это было бы оригинально и очень доходчиво.

— Кто бы меня понял? Могли подумать, что я просто смеюсь над людьми.

— Понять бы, допустим, поняли. Во всяком случае, большинство. Но технически такая штука в условиях «Альбатроса» неосуществима. Напишу тебе нормальную речь. И все будет просто.

— Я не хочу просто. Я не хочу нормальную речь. От нормальных речей люди зевают и хлопают только из вежливости. — Я уже начинала капризничать, ощущая сладостную радость только от одного предчувствия, что Буров будет угождать мне. Ему вообще нравилось, когда я вела себя как не очень умная и не очень взрослая женщина.

— Все понял. Речь будет рассчитана на неподдельный интерес и восторженные аплодисменты.

— Ты знаешь тайну таких речей?

— Тайна проста, как таблица умножения. Долбанешь дирекцию фабрики за недостатки. И счет будет два — ноль в твою пользу...

Я представила длинное и желтое, как желудь, лицо директора объединения «Альбатрос» Бориса Борисовича Луцкого, и мне стало немного страшно.

— Почему два — ноль? — робко спросила я.

— Первый балл за смелость. Второй — за перспективу. После этой речи ни один начальник не станет просить тебя выступать на каком-нибудь собрании или заседании.

Я хитро подмигнула Бурову:

— Если так, согласна. Пиши...

И он написал... Не думаю, что это был шедевр публицистики или откровения современника. Но... Буров занимал пост редактора фабричной газеты, работал много лет, знал проблемы, интересы фабрики в целом. И написанная им речь по своему наполнению, широте освещения была выше интересов конвейера или одного пятого цеха, от имени которого я должна была выступить. Это была речь руководящего товарища, мыслящего объемно, если не директора объединения, то по крайней мере заместителя или главного инженера.

Я поделилась своими сомнениями с Буровым:

— Понимаешь, я буду выглядеть школьником, выдающим стихотворение Пушкина за свое собственное.

Буров, довольный сравнением, соглашаясь, кивал порозовевшей лысиной.

— Почему бы тебе самому не произнести эту речь? — предложила я.

— Мне потом придется искать новую работу. А у тебя должность неснимаемая. Луцкий не снимет тебя и не посадит на конвейер своего приятеля.

Я с сомнением посмотрела на мужа:

— Может, ты преувеличиваешь страхи?

— Если самую малость... А потом, пойми, одно дело — речь в устах редактора газеты, другое — в устах женщины от конвейера. Молодой, растущей профсоюзной активистки, которая через считанные дни получит диплом инженера.

Слова его звучали убедительно и разумно. Он даже встал с кровати и зашлепал в пестрых носках по голому, не покрытому дорожкой полу. И лицо его было таким, как тогда, в Туапсе, где я вдруг полюбила его.

— Ну и как мне быть? — спросила я тихо.

— Я вижу только один выход. Нужно выучить речь наизусть. До собрания целых два дня.

И я выучила.

Учила по ночам в пустой комнате соседа Гриши. И кошки подвывали мне, обалдевшие от моего бормотания.

— ...Недавно в составе народного контроля фабрики пришлось проверять качество выпускаемой обуви. Признаюсь честно, это были грустные минуты моей жизни. Из 1420 пар обуви уже со штампом ОТК каждая пятая пара оказалась негодной и была возвращена на переделку...

За окном луна, и в распахнутые рамы заглядывает ветка тополя. Над вывеской «Столовая» ярко горит лампочка, видно, как мошки крутятся вокруг нее, быстро-быстро...

Я вспомнила юг. Туапсе, Люськиного дядю, Платона Пантелеевича. Над лампой в саду, прикрытой старой эмалированной крышкой, тоже кружились мошки и ночные бабочки. Они кружились и над столом, где лежали свежие огурцы, лук и в бутылке стояло, поблескивая гордо, словно красавица глазами, холодное виноградное вино.

Как там поживает старик?

Люська поживает неплохо. Крутит роман с парнем из телевидения. И косится на меня. Это после того, как по распоряжению парткома на фабрике сменили транспаранты. Из новых было ясно, что инициатива повышения производительности труда за счет внедрения новой техники принадлежит не лично Люське, а всей нашей бригаде.

— Твоими молитвами, — заявила она мне как-то сквозь зубы. И ушла, не пожелав выслушать ответа.

А еще недавно казалась такой простой, такой сердечной. Прасковья Яковлевна сказала о Люське:

— Слава портит человека. Ужасть!

Ну какая там у Люськи слава! Самая малость. Прошла, как тучка, а дождь не выпал.

Может, я не права, придираясь к Люське. Может, она выступила тогда в красном уголке искренне. Подумала над нашим разговором, взвесила доводы Валюшки и решила, что мы правы: инициатива — дело стоящее.