Изменить стиль страницы

Возмездие является к ней в образе известного в те годы судьи сэра Джона Гонсона, великого гонителя проституток. Но и здесь, в гравюре «Арест», в третьем акте хогартовской драмы, Мэри безмятежна. А декорации сменились: старая кровать с рваным пологом, дряхлая мебель — убогая обстановка дешевых меблированных комнат, превращенных в приют уже недорого продающейся «любви». Обрюзгла и постарела служанка, да и сама героиня потеряла так ненадолго украсившую ее жизнь свежесть и элегантность. И хотя гравюра эта едва ли не кульминация серии, хотя в глубине комнаты видны входящие судья и приставы, главное в листе не действие, а общее ощущение унылой безнадежности, пассивной покорности неизбежному.

Хогарт знал бедность лучше, чем богатство. Он знал ее с детства. А каждый художник, создающий первое значительное произведение, спешит вложить в него накопленное еще с детских лет. И что-то очень личное мелькает в угрюмой нищете жилища Мэри Хэкэбаут.

И вновь множество деталей, почти заменяющих собой словесный комментарий — от портретов великолепного «шестиженца» капитана Макхита из «Оперы нищих» и торийского богослова Сейгверда до пуншевых мисок и лекарственных пузырьков.

И вновь нет здесь ни правых, ни виноватых, а только фатальная неизбежность, заставляющая каждого творить собственную долю зла. Кто его носитель — глупышка Мэри, испорченная и развращенная раньше, чем успела хоть в чем-то разобраться? Или офицерик, прельстившийся приятным приключением, или богатый человек, взявший на содержание молоденькую красотку, что так естественно и так принято в его кругу? Или приставы, исполняющие приказ и увозящие в тюрьму женщину, ставшую воровкой с той же легкостью, как и потаскушкой? Хогарт не обвиняет, он сам еще далек от понимания корней происходящего. Но зло, показанное и необъясненное, порой потрясает больше, чем прямое обвинение, так как внушает не только гнев, но тревогу, желание понять, что же, в конце концов, происходит вокруг!

И когда Мэри, все та же, не успевшая опомниться от стремительных пертурбаций своей карьеры Мэри, оказывается в тюрьме Брайдуэлл, то на лице ее остается прежняя кроткая покорность судьбе. Покорность слишком примитивного, чтобы осмыслить происшедшую катастрофу, существа. И вот четвертая гравюра — «Трепля конопли в тюрьме Брайдуэлл».

Меньше всего в этой тягостной сцене торжества справедливости, праведного осуждения порока. Бессмысленная трагедия пустой, слабой и тщеславной женщины. Да и трагедия ли это? Или просто лишенная всякого пафоса и значения беда ничтожного человеческого существа?

Как только действие переносится в тюрьму, вместо одной жертвы перед зрителем — едва ли не дюжина несчастных. Мэри стала одной из многих. Все оказалось миражем, только здесь, в тюрьме, все — настоящее, жизнь бесстыдно и страшно показывает свой лик. Предчувствия беды, что чудились в первых листах серии, исчезли. Беда совершилась. И нити множества судеб соединились здесь, в Брайдуэлле, в мрачный и запутанный узел общего человеческого несчастья.

Недаром Хогарт бывал в тюрьмах вместе с парламентской комиссией Оглторпа. Его совершенная зрительная память навсегда, наверное, сохранила не только все детали лондонских темниц, не только лица тюремщиков, надзирателей и заключенных, но общую, непередаваемую словами атмосферу повседневного страдания. Впервые в этой гравюре Хогарт показывает действительность совершенно реальной и бескомпромиссно трагической. Здесь нет ни гротескных преувеличений «Пузырей Южного моря», ни одинокого злодея в окружении добродетельных судей, как в «Допросе Бембриджа». Протокольная констатация ужасной реальности — такого не знало английское искусство, да и трудно даже на континенте найти хоть какую-нибудь аналогию этому хогартовскому эстампу. Ведь даже самые трагические листы Калло пронизаны пафосом обвинения, протеста, и вместе с тем в них есть нечто возвышенное, поэтическое. И у него, и в самых чудовищных сценах Брейгеля всегда присутствовало ощущение исключительности события или его глубоко символического смысла. Но ничего этого нет у Хогарта, все просто, как в самой жизни, он не хочет потрясать зрителя, а собственное свое человеческое потрясение он скрыл глубоко.

Впервые в жизни бедняжка Мэри занята тяжелой работой, она треплет коноплю в тюремной мастерской вместе с другими заключенными. Ее фигура умело выделена светом, Мэри, без сомнения, центральный персонаж сцены. Центральный, но отнюдь не самый драматический. И хотя в ее хрупком теле неподдельное и мучительное напряжение, хотя руки с трудом подымают массивный молоток, на лице ее все то же выражение наивного недоумения. С вялой и испуганной покорностью смотрит она на тюремщика, она привыкла слушаться, привыкла к чужой и жестокой воле, к воле, обретшей в Брайдуэлле обличье законного произвола. Здесь, в тюрьме, мир едва ли кажется ей страшнее, чем прежде. И надзиратель с лицом профессионального палача внушает ей не боязнь, но привычное желание повиноваться. Гораздо мрачнее то, что составляет, в сущности, главный смысл гравюры, — будничный кошмар тюрьмы: работа от шести утра до шести часов пополудни; исступленная бдительность надсмотрщика — ведь заработок заключенных идет, по сути дела, в его карман; голод, страх наказания, вечная усталость. И все это Хогарт изображает с той же внешней бесстрастностью хроникера, с какой воспроизвел он и колодку, куда зажаты руки провинившейся чем-то девушки, и нравоучительную надпись на этом гнусном станке:

«Лучше работать, чем стоять так», и дозорный столб с вырезанными на нем словами: «Плата лентяям».

Судьба Мэри невольно будоражит воображение — считаться преступником еще не значит быть им на самом деле, и даже те, кто преступником стал, далеко не всегда сами виновны в этом. И то, что здесь же, на глазах у тюремщика, из кармана Мэри крадут деньги, что служанка ее, тоже оказавшаяся в тюрьме, смотрит на бывшую свою госпожу с наглой и удовлетворенной усмешкой, еще больше усиливает ощущение бессмыслицы и отсутствия справедливости. Нет здесь никакого торжества морали и наказания порока, есть только страдания людей — печальные следствия неведомых причин, фатальное развитие неизбежности.

Но, весь в плену вкусов времени, весь в увлечении документальной точностью показа, Хогарт не может устоять перед соблазном передать в гравюре все богатство наблюдений, все мелочи, все тягостные впечатления тюрьмы. Быть может, он и сам в первых, никому не ведомых эскизах ограничивался той подавляющей атмосферой, тем прерывистым ритмом неуклюжей и мучительной работы, которые так тревожат воображение современного зрителя, заставляя видеть в гравюре не наказанную за грехопадение Мэри, а чуткость художника, предугадавшего невзгоды диккенсовских героев. Родись Хогарт позже, он, возможно, сумел бы, подобно Гойе, отказаться от суетных мелочей и создать образ, не стиснутый временем и конкретностью рассказа. Но родись Хогарт позже, кто сделал бы за него все, что он сделал, то, без чего не было бы, наверное, и Гойи?

ДРАМА БЕЗ МОРАЛИ

Легко, однако, восхищаясь вечно ценными качествами хогартовских гравюр, качествами, благодаря которым они остаются истинным искусством и в нынешнем столетии, забыть, что современники художника интересовались совершенно другим: узнаванием знакомого, насмешкой над существующим. Зритель, разглядывающий листы Хогарта спустя двести лет после их создания, оказывается порой неблагодарным, не замечая, что художник соединил едва ли соединимое: подробное, почти анекдотическое изображение быта, дарящее уверенность в несомненной подлинности видимого, своего рода эффект присутствия, и одновременно поэтическое обобщение, заставляющее воспринимать гравюру не только как занимательный рассказ, но и как концентрированное выражение времени.

Следует помнить также, что никакой традиции в смысле изображения будничной действительности в английской живописи не существовало.

Поэтому Хогарту пришлось делать все — от анекдота до портрета, от светских сценок до мрачнейшей сатиры. Не мудрено, что он все это соединял в одно целое, не видя смысла расчленять жизнь на отдельные жанры. Его мозг и память были перенасыщены впечатлениями, и гравюры его настойчиво напоминают об этом. Слишком многое было искусством не сказано. Слишком многое сказать хотелось.