Изменить стиль страницы

И вот он воссоздает не единичное событие, бессильное вместить все его мысли и наблюдения, но целую эпопею, где подробности — уже почти самоцель, где тщательнейшим образом продуманный и срежиссированный фейерверк больших и микроскопических деталей бытия буквально ослепляет зрителя; воображение Хогарта с наслаждением купается в преизобилии любопытнейших мелочей. Совершенство подробности, почти чуждое последующим векам, тоже способно приблизиться к истинной поэзии, тем более если совершенство это рождено страстью сказать об очень важном для эпохи, в которую живет человек.

Можно только удивляться и восхищаться, конечно, что будущий автор «Анализа красоты» — а, кстати сказать, именно в это время он начинает подумывать о собственной эстетической концепции — с таким увлечением отдает свой талант чисто нравственной задаче; и делает это с мудрой, ядовитой и несколько наивной иронией, которая роднит его с Филдингом, еще ему незнакомым.

Итак, Хогарт начинает «Карьеру шлюхи» — серию, одно название которой обещает зрителям немало пикантных ситуаций. Но он чертовски целомудрен, этот великий изобразитель греха и порока, его карандаш не знает непристойности. Это почти не поддается объяснению, но он — отнюдь не пуританин и не ханжа — воспринимает порок с горечью, которая исключает эротику. И хотя иные сцены в его гравюрах способны были вызвать удовлетворенное хихиканье прыщавых подростков, в них нет ни на йоту ни цинизма, ни даже той гривуазности, которая считалась в галантном веке скорее украшением живописи, чем ее недостатком.

То, что пишет, а затем гравирует Хогарт, — это действительно драма, с завязкой, кульминацией и финалом, со множеством действующих лиц, с разработанной декорацией, костюмами и реквизитом.

Действие первое. Первая гравюра.

О ней так и хочется начать словами подробной ремарки в начале акта: направо, налево, в глубине, на первом плане… И как в заправской пьесе, первое действие завязывается на бойком перекрестке дорог и судеб, у ворот лондонской «Бэлл инн» — «Гостиницы Колокола», куда приехала из далекого Йорка невинная девица по имени Мэри Хэкэбаут, чьи опущенные скромно глазки свидетельствуют о младенческой добродетели. (Впрочем, выбранная Хогартом фамилия отчетливо предсказывает судьбу героини. Перевести ее можно лишь приблизительно: «хэк» — это наемный экипаж, а слово «эбаут» имеет и значение «шляться по улицам». Сочетание этих слов вполне понятно.)

«Грозные силы порока» наступают со всех сторон в первые же мгновения после того, как Мэри ступила на богатую соблазнами лондонскую землю. Уже треплет нежный подбородок Мэри опытная рука сводни, поставляющей подруг джентльменам, способным хорошо оплачивать свои прихоти; уже устремил на пленительную провинциалку профессиональный взгляд стареющий, но любострастный господин. Говорят, что все эти персонажи подлинные. Что сводня — это миссис Элизабет Нидхем, владелица роскошного публичного дома на Парк-плэйс, что похотливый джентльмен — известный ростовщик, богач и распутник, отставной полковник Фрэнсис Чатерис, а рядом с ним его наперсник по прозвищу Верный Джон. Быть может, это и не так, но скорее всего — правда; лица очень портретны, словно срисованы с натуры. А зрители, в свою очередь, охотно наделяли выдуманных героев чертами реально существующих персонажей. В конечном итоге все это не имеет значения — важно, что в фигурах хогартовских гравюр узнавали живых людей.

Как и многое, что делал Хогарт, гравюра эта — «Ее приезд в Лондон» — при всем своем жизненном правдоподобии насквозь театральна; не успела девица выйти из дилижанса, не успел отвернуться пастор (в котором некоторые узнают отца Мэри), как и преступница-сводня, и будущий гнусный растлитель уже здесь. Поговаривали, правда, что и в самом деле Чатерис платил миссис Нидхем за доставку в его дом милых простушек и что сам он любил встречать дилижансы в поисках добычи. И все же гравюра — не вырванное из жизненного потока драгоценное, емкое и сгущенное мгновение, но намеренное сочетание разновременных событий. Подобно писателю, Хогарт свободно заглядывает в прошлое и будущее, превращая условность в сознательный художественный жест.

Это вполне соответствовало эпохе, гравюра рассматривалась, читалась, как книга. Слагаемые художественного впечатления ценились больше суммы. К тому же в первой гравюре Хогарт сочинил своего рода пролог, а пролог, как известно, дает намек на развитие всего действия пьесы.

И рядом с этими почти гротескными фигурами, еще слишком откровенными в своей характерности, резец Хогарта оживляет сотни тех самых мелочей, в которых, как это ни парадоксально, возникает поэтический аккомпанемент сатирической пьесе.

Случается, что художнику, избраннику судьбы — все равно, будь он живописец, поэт или драматург, — выпадает нелегкая честь выразить настолько точно свое окружение, облик столетия, нравы людей, что эпоха становится неотделимой от его искусства, сплетается с ним в единую ткань и остается потомству именно в его творениях. И вряд ли Уильям Хогарт, при всей уверенности в своем даровании, мог подумать, что когда-нибудь станут говорить «хогартовский Лондон», «хогартовский персонаж».

Именно Хогарт облек в плоть свое время, напитав гравюры множеством его неповторимых примет. И в этом поэзия — в умении заметить в сегодняшнем дне то, что потомки будут воспринимать как «колорит эпохи». Он, Уильям Хогарт, первым увидел и сделал достоянием искусства прозрачную тьму черно-кирпичных улиц, вывеску с колоколом над дверью гостиницы, скрипучие деревянные галереи, опоясывающие дом с решетчатыми окнами, нежные пятна солнца в просвете грязного переулка, причудливые ритмы убогой архитектуры бедного квартала, костюмы и позы людей, трогательный ридикюль с ножницами на руке деревенской простушки, унылую шляпу пастора, дорогие часы на поясе сводни, несокрушимую добротность обитого гвоздями дорожного сундука и все то, что почти невозможно передать словами, но что складывается в несомненное чувство реальной встречи с давно ушедшим миром.

А для современников своих, в этом мире живших, Хогарт создавал не столько поэтическую эссенцию времени, сколько обвинительный акт, прологом к которому была первая гравюра серии.

ПОРОК НАКАЗАН

И все же он обвинял не порок, как понимают его моралисты. Беспутная Мэри, уже со второго листа серии не только ставшая содержанкой, но и успевшая изменить покровителю, не вызывает у Хогарта ни осуждения, ни жалости, она лишь точка скрещения жизненных сил, порождающих пороки, — нет, не ее, а тех, кто вокруг, кто втянул ее в блистательно-мутный поток веселой, богатой и обреченной на скорый и жуткий конец судьбы.

Вторая гравюра — «Ее ссора с покровителем» — не более чем необходимое сюжетное звено, показывающее короткий период богатства и удовольствий, выпавший на долю Мэри Хэкэбаут.

Здесь все необходимые атрибуты пикантного анекдота: не вовремя явившийся старый любовник, молодой офицер в спущенных чулках и со шпагой под мышкой, крадущийся незаметно к двери, где верная служанка держит уже его башмаки, и, наконец, догадливая Мэри, в приступе отлично разыгранного гнева сбрасывающая со столика чайный прибор, — разумеется, только для того, чтобы занятый скандалом покровитель не оглянулся, не дай бог, назад.

И снова обилие мелочей, столь знакомых Хогарту по его светским портретам, детали пышной декорации недолгого блеска Мэри Хэкэбаут: шелковый балдахин кровати, картины в золоченых рамах, разряженная обезьянка, уморительно похожая на хозяина, слуга-арапчонок в чалме с роскошным пером, хрупкая рокайльная мебель. Непрочное это богатство — такая же ложь, как и все, что происходит в картине. Только это не ложь одного «отрицательного персонажа». Это естественная ложь мира, где безнравственный поступок Мэри — прямое следствие окружающего ее порока. И вместе с тем Мэри не жертва. Скорее она простодушная соучастница творимого другими общепризнанного и обычного, освященного традицией будничного зла.

Она так и не узнала, что в мире есть какая-то мораль. Потеряв и молодость, и богатых любовников, она сохранила почти детскую наивность. И с покорностью принимает арест за перепродажу краденого, как принимала прежде подарки своих содержателей.