Изменить стиль страницы

Тем более что это был скорее всего счастливый для него период сравнительного благополучия в соединении с «медовым годом». Бывает в жизни каждого, даже очень честного художника время, когда мерилом счастья становятся успех и деньги, радость домашнего очага, уверенность в завтрашнем дне, известность, лестные приглашения в богатые особняки, быстрая и удачливая смена все новых холстов на мольберте. Это бывает, и это проходит. Хогарт не стал, правда, бескорыстным романтиком, он навсегда остался трезвым человеком и не приобрел равнодушия к славе — дар немногих избранных натур. Но очень скоро в душе его поселилось «священное беспокойство», поскольку талант редко оставляет в покое того, кому он дан судьбой.

Было бы сильным преувеличением видеть в Хогарте человека, склонного к гамлетовским размышлениям и раздираемого противоречивыми и неопределенными устремлениями. Напротив, о Хогарте рассказывают, как о рассудительном и уравновешенном господине, хотя и обладавшем настойчивой и несколько агрессивной манерой доказывать свои взгляды. XVIII век, особенно в первой своей половине, был временем рационального мышления, и душевные смуты еще не нашли своего места в ряду обычных и непременных представлений человека о самом себе. Тончайшие откровения Лоренса Стерна англичане прочтут еще не скоро; герои Филдинга — носители идеи, маски пороков и добродетелей; персонажи Свифта при всей их жизненной правдивости — лишь материал для философических концепций и скептических парадоксов. Надо думать, что душевные свои неурядицы — если таковые и в самом деле имели место — Хогарт ощущал лишь как противоречивые творческие импульсы и не замечал свойственной ему двойственности и непоследовательности. Жизнь, освещаемая его вкусом и растущим опытом, открывала все новые аспекты. И с течением времени Хогарт все чаще сталкивался с несоответствием юношеских устремлений тем требованиям, которые ставит перед его совестью драматическая и чаще всего печальная действительность.

Начиная с детских лет, когда сквозь строительную пыль в соборе святого Павла он разглядел пышные плоды торнхилловской живописи и когда в его разуме засела мысль о необходимости писать большие и многозначительные картины, он к этой мысли периодически возвращался, пытаясь реализовать ее под разнообразными соусами. То это многоречивые салонные групповые портреты, то пресловутая «Стихия земли», то фигуры в огромных торнхилловских полотнах. Все это не дает ему никакого удовлетворения, но он с фанатическим упорством не хочет отказываться от новых попыток в этой области.

Думал ли он, что просто еще не достиг совершенства, или же мало-помалу убеждался в бесплодности монументального искусства своей эпохи — неведомо никому. Но все же есть основания полагать, что он не чувствовал себя самим собою, созидая торжественную, отрешенную от мирских забот живопись, он волей-неволей следовал уже существующим штампам, так как жизнь не подсказывала ему ничего, что могло бы обновить традицию монументальных картин. Не доверяя дерзкой необычности своих эскизов, он даже «Допрос Бембриджа», как говорилось уже, низвел до уровня благопристойного группового портрета. Нет, он не доверял своеобразию своей кисти — во всяком случае, тогда. Если он и решался на нечто непривычное, то только в смысле сюжета и оценки жизненных явлений. И здесь ему легче было выразить себя, так как скептический его ум давно уже приспособился к весьма язвительному восприятию окружающего.

Однако обличение зла, по понятию тех времен, было несовместимо с искусством монументальным, с, так сказать, большой живописью. И нет сомнения, что, обращаясь к житейской прозе, Хогарт не мог не ощущать некоторой раздвоенности между юношескими мечтами и нынешними своими опытами. Но, как всякий истинный художник, он хочет делать то, чего никто еще не делал, «…я, — пишет он в автобиографии, — обратился к еще более новому жанру, а именно — к писанию картин на современные нравственные сюжеты — области, остававшейся до сих пор девственной во всех странах и во все времена… как и писатели, так и живописцы исторического жанра совершенно оставили без внимания тот промежуточный род сюжетов, который находится между возвышенным и гротеском».

Любопытно заметить, что и здесь Хогарт ревниво подчеркивает: речь идет об исторических живописцах!

Вообще отношения Хогарта с «высоким искусством» — дело сложное, и к этому придется еще не раз возвращаться. Тем, более что собственные оценки Хогартом своей жизни и искусства как-то не совсем совпадают со многими фактами его биографии и живописи.

Пока же по множеству разнообразных и тонких причин, в число которых входит как непременное условие забота об успехе, и моральном и материальном, он вновь превращает мольберт в театральные подмостки, чтобы разыграть драму реальной жизни, драму, созданную им самим и разделенную на шесть актов.

Тут и следует закончить первую часть книги об Уильяме Хогарте.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Некоторые богословы, или, вернее, моралисты, учат, что на этом свете добродетель — прямая дорога к счастью, а порок — к несчастью. Теория благотворная и утешительная, против которой можно сделать только одно возражение, а именно: она не соответствует истине.

Филдинг

МЭРИ ВСТУПАЕТ НА ПУТЬ ПОРОКА

В жизни каждого художника наступает время, когда он становится самим собой не только в глубине души или наедине с мольбертом, но и для окружающих его людей. Можно сколько угодно размышлять о том, в чем тоньше и острее всего выразил Хогарт свой дар. Но для лондонских зрителей, живописцев и знатоков Хогарт стал Хогартом после того, как опубликовал серию из шести гравюр под очень рискованным названием «Карьера шлюхи».

Впрочем, такое название, звучащее сейчас в достаточной мере грубо, не слишком оскорбляло слух публики, знавшей пряную откровенность шекспировского языка.

То была первая из знаменитых гравированных серий Хогарта — явление в Англии еще невиданное — и по широте повествования — как-никак целых шесть гравюр на одну тему, — и по откровенному издевательству над современными нравами, и просто по художественному блеску. Там не было тревожного, почти неуловимого прозрения его живописных опытов, вроде «Консультации медиков», только яростная сатира с массою занимательных и метких подробностей, приносивших зрителю радостное чувство узнавания сегодняшней, несомненной реальности.

Собственно говоря, задуманная Хогартом драма в шести актах была сначала написана на холсте. Но почти сразу же объявил он подписку на серию гравюр, и все, кто видел картины или слышал о них, с удовольствием подписывались на будущие эстампы. И скоро подписчиков стало около полутора тысяч.

Именно гравюры сделали Хогарта знаменитым, тем более что картины вскоре погибли при пожаре.

К тому же колорит ранних картин Хогарта несколько вял и однообразен, хотя и не лишен приятности. И весьма может быть, что гравюры не очень проигрывали рядом с холстами.

Резал гравюры Хогарт собственноручно. Не потому, что имел к этому склонность, резец надоел ему изрядно, но он не видел никого, кому мог бы доверить судьбу первой большой серии. Повозиться ему пришлось немало, в гравюрах использован не только резец, но и офорт, что, как известно, требует большой тонкости, терпения и мастерства.

Но почему же сразу шесть? Откуда это неутомимое желание превратить искусство в подробнейший нравоучительный рассказ, желание, особенно удивительное у художника, умевшего так много сказать в едва завершенном эскизе.

К сожалению, «живописным намекам» Хогарт доверял не слишком. Он как будто сознательно избегал того, что принято сейчас называть «обобщением». Ведь каким страшным — и великолепным, чисто художественным — обвинением был «Допрос Бембриджа» в эскизе. А в законченном виде он стал не более чем добросовестной констатацией приступа парламентской филантропии.

Отказавшись же от конкретного факта, Хогарт рисковал впасть в аллегорию, сделать очередные «Пузыри Южного моря», нечто абстрактное и фантастическое, уже ставшее ему чужим.